Шрифт:
Стоматолог улыбался под маской, сообщая мне эту новость. По собравшимся вокруг его глаз морщинкам я поняла, что он улыбается. Спешить не нужно, сказал он, мы можем подождать и посмотреть, как все пойдет. Изменение продлится долго, это не бывает за одну ночь, и у меня есть время, чтобы подумать, хочу ли я предпринять какие-то меры.
Но я пошла домой, заливаясь слезами, и убедила маму сразу же договориться об операции. Она видела мое отчаяние, мое понимание того, что каждая неудачная репетиция будет вызывать во мне уверенность в неотвратимости обстоятельств. Она-то знала, что делают с человеком сотни, тысячи часов бесконечных упражнений, между которыми тишина, ожидание и снова тишина.
Зубы мудрости мне удалили через две недели. Их неровные верхушки еще даже не прорезались через десну. Я почувствовала такое облегчение, что даже заснула во время операции и проснулась счастливая от того, что все позади, и язык постоянно нащупывал две кровоточащие огромные дыры. Весь вечер я выплевывала кровяные сгустки, и уже на следующий день появились первые желтые, плохо пахнущие сгустки гноя со слюной. Поднялась температура, и меня окутывало жарким, отдающим металлом туманом. Я не могла есть, а воду приходилось пить маленькими глотками. Мама и папа, сменяя друг друга, сидели у моей постели с чайными ложками и соломинками.
Зачем я это сделала?
Жар иногда отступал, и эти тягостные вопросы снова начинали на меня давить. Зачем я позволила убрать то, что еще не успело причинить мне вреда? Не разрушила ли я на самом деле свое тело и свою жизнь? Может, дыры во рту никогда не зарастут, а я никогда уже не поднимусь с кровати и не буду играть в оркестре. Только представить себе, что все свои старания я же и свела на нет. Вдруг я больше никогда не буду смеяться, курить украдкой с Май или целоваться с ней в шутку, никогда не съем мороженое на десерт и не буду всерьез целоваться с Максом. И никто вообще не захочет целовать меня, пахнущую кровью, гноем, потную от жара и не особо умную.
Пока я болела, оркестр дал большой концерт. Все думали, что я поправлюсь и смогу участвовать в нем, но папа развеял эти ожидания: за два дня до концерта у меня по-прежнему держалась высокая температура. Он послал ватный тампон с моей кровавой слюной в лабораторию, а потом сменил антибиотики.
После концерта мне домой прислали шикарный букет с открыткой, не для того трубача, которого временно пригласили меня заменить, а именно для меня. На открытке было написано, что все по мне скучают и что я просто замечательная. Розы сильно пахли. Я смотрела на круглые цветы, чьи лепестки, казалось, раскрывались каждое утро, когда я просыпалась. Я уже умерла? А может, наоборот, добилась успеха? Болезнь дала мне неожиданный стимул к обоим этим недостижимым состояниям.
Спустя еще две недели я смогла пить теплый чай и есть маленькими кусочками бананы и мягкий хлеб, меня больше не терзала боль, и скоро я снова была на ногах. Дыры в десне медленно заживали, хотя остатки пищи неприятно застревали там еще много месяцев, и мало-помалу я даже смогла забыть всепроникающий привкус гноя.
Когда я в следующий раз пошла к стоматологу, он остался доволен моим состоянием, как и до операции, но в этот раз моя десна была в полном порядке. Стоматолог снял маску и широко улыбнулся. Он пожелал мне удачи в игре на трубе и заметил, что для девочки эго большая редкость, но к таким разговорам я уже привыкла.
Никто, и меньше всего я сама, не понимал, что, избавив себя от опасности и почувствовав прилив жизненных сил, я ступила на минное поле. Что после всего случившегося я могла проникать в другое измерение, в пространство, где абсолютно безбоязненно передвигалась от одной опасности к другой. Только чтобы снова ощутить это необыкновенное чувство успеха и торжества, но все же избежать настоящего вызова — концертных выступлений.
Перед этим у меня запросто могла повыситься температура или начаться грипп, но обычно у меня, как по волшебству, распухало тело или случалось что-нибудь более серьезное — например, аллергическая сыпь, воспаление, боли в животе. Несколько раз вместо концертного зала меня увозили в больницу, и операцию на слепой кишке сделали в тот вечер, когда я должна была выступать в Королевском театре в Копенгагене. Билеты на концерт были проданы еще год назад, мы репетировали до изнеможения, у нас играл самый лучший солист, которого мы только могли пожелать. Операция прошла успешно, но слепая кишка вопреки всему опухла и покраснела.
Мое тело продолжало разыгрывать драматические мистификации, пока папа однажды не поставил точку в этом жутком представлении. Сначала я не понимала, что он делает, и пришла в полное отчаяние, но через некоторое время все прояснилось.
Прошло каких-то полгода со времени операции на слепой кишке. Однажды я пришла домой после репетиции с температурой и красной сыпью на теле. Папа сказал, что осмотрит мое горло. Я сняла пальто в прихожей, а он достал свою лопатку и фонарик и сел за кухонный стол.
Когда я встала перед ним, он направил мне в лицо зажженный фонарик и хлопнул рукой по столу так, что ваза с розами опрокинулась.
— Твою мать, — прорычал он по-шведски, — это закончится когда-нибудь или нет?
Вода бежала по скатерти, собираясь в лужицы на ковре у его ног, свет фонарика слепил мне глаза. Он сидел спокойно, но как-то странно: будто привстав со стула, но рука по-прежнему лежала на столе, и фонарик, словно оружие, целился в меня. Я стояла перед отцом, мои щеки горели от температуры и оскорбления. Я не знала, что мне делать, не понимала, что происходит. Его лицо находилось на уровне моего живота. Когда отец посмотрел на меня снизу вверх, то его взгляд был одновременно умоляющим и грозным. Глаза выпучены, рот полуоткрыт.