Шрифт:
– Витовт дал людям леготу! – отозвался, отводя глаза, князь Семен, досказав с отстоянием: – И церкви не рушит!
Юрий молча скривился. И Олега уже нет! Была еще надежда, что смоляне, недовольные Витовтом, подымут восстание. Но Витовт оказался умнее, чем полагал Юрий. И латынских попов, видно, попридержал! – домыслил князь про себя. Церкви рушить – на «потом» отложено! Он перебрал в уме знакомых смоленских бояр и с горем понял, что в городе его не ожидает никто. Верные давно схвачены и казнены Витовтом, иные… Приходило признать, что народ устал и хочет одного – покоя. И что Витовтова «легота» потому и принята смолянами. Как, когда и почему исшаяла смоленская сила? Куда утекло серебро? Почто перестали быть победоносными смоленские рати, когда-то грозные и неодолимые для врага?
Он бросил двоезубую вилку на тарель. Вытер рушником жирные губы и пальцы. Встал, омыл руки под рукомоем. Прошел к себе. Ульяния опять появилась, позвавши в баню, и опять остро и страшно колыхнулось в нем бешеное желание. До того, что на миг замглило в глазах.
На ходу расстегивая домашний суконный зипун, спустился по ступеням. Холопы подскочили почтительно.
Баня истекала паром. С порога предбанника князя обдало влажным теплом. Холоп помог разволочься, стянул сапоги. Князь, поджимая пальцы ног на холодном полу, пригнувши голову, пролез в баню, в облако серого пара, едва не задохнувшись от огненного жара раскаленной каменки.
Парились вчетвером. Князь Семен был ростом ниже Юрия, но широк в плечах и тяжеловат в чреве. «Как эдакого-то обнимает и голубит?» – подумалось едва не впервой. Доселе не замечал ни тучности Семеновой, ни печати возраста на его лице.
Конюший и псарь были оба сухоподжары, предплечья у обоих в буграх мышц. Конюший польским обычаем брил бороду и носил долгие усы, а псарь до глаз зарос пшенично-сивою курчавою бородою. Размыто двигались в серо-белом огненном пару, хлестались березовыми вениками, плескали на каменку хлебный квас. Юрий дважды выходил, не выдерживая, обливался холодянкой, пил брусничный квас и снова лез в раскаленное нутро бани. Наконец, удоволенные, вылезли в предбанник, уселись по лавкам вокруг малого столика с квасом и закусью. Пили, вспоминая охотничьи байки, разные случаи, совершившиеся с князем и другими. О невеселых делах смоленских избегали говорить.
Чуя во всем теле привычную после бани легкость и веселье, князь поднялся по ступеням к себе, и опять, ощутив мгновенную сухость во рту, встретил Ульянию. Глазами, движением рук позвал за собой, но Ульяния мягко выскользнула из его объятий, слегка улыбнувшись, вымолвила тихо, но твердо:
– Не надо, князь! Постель готова тебе.
Он прошел, остоялся. Вдруг весь покрылся бурым румянцем и молча вскипел. Не надобен был Смоленск, ни Новгород, ни даже Москва, – нужна, надобна, необходима эта женщина, по какой-то дикой нелепости принадлежавшая иному! Он, не вызывая холопа, сошвырнул сапоги с ног, повалился на ложе, издав какой-то с придыханием медвежий рык. Лежал, бурно вздымая грудь. Кровь ходила толчками, в голове, в сумятице мыслей и чувств проходили картины: широкая площадь, полная народу, – Смоленск. Празднично бухают колокола. Ведут литовский полон. Проезжают шагом вереницею всадники-победители. Освобождены Вязьма, Ржева, Мстиславль. И он восходит по ступеням княжого терема, и его встречают, и гремят здравицы, и пир горой, и после – пышная постель, и в постели, раздетая, трепетными пальцами придерживая сорочку на груди, на полной груди, готовой вырваться наружу, в плен его рукам, его поцелуям, сероглазая красавица, приоткрывшая розовые уста, призакрывшая очи, вся в ожидании, в страхе и трепете, в жажде ласк, его ласк! Она, Ульяния… Он скрипнул зубами, тяжело поднялась и рухнула на постель десница, пробормотал злое слово, смял тафтяное изголовье, погрузил в него пылающий лоб и представилось опять, что не в дорогую узорную ткань, а в лебяжий пух ее грудей погружает он свое лицо.
Он поднял лик (он был страшен в сей час, с оскаленными зубами, жестоко ощерившийся, почти безумный). В изложне плавала тьма, и казалось, что кто-то мохнатый, мглистый – не дьявол ли сам? – сидит под образами внизу и смотрит на князя черным, как ночной туман, взором.
– Ты нужна мне! – простонал князь вновь, падая в подушку лицом. Показалось, что и все волшебно изменится, и жизнь вновь обретет смысл, стоит ей уступить ему и лечь в постель с Юрием. Витовт умрет, литвины тотчас передерутся друг с другом, и ему воротят Смоленск. А жена? – вдруг вспомнил Юрий. – Ну и что ж! И жена… К чему, зачем? – вспомнил, как живут западные государи и герцоги, сколько и измен, и любовниц, равно как и любовников у высокородных дам, как весело, в удовольствиях, «игрушках», танцах и пирах, проводят они свое время! Почему бы и ему, Юрию, не иметь такое! А князь Семен? Семена удалить! Подарить ему тот же Мстиславль! Встать? Пойти? Что я ей скажу, что скажу ему – проклятие! Лежащему с нею рядом, в супружеской постели.
Утром встал с ложа, спавший с лица, с синими тенями в подглазьях. Он все перебрал и все отверг. Даже подумал было сбежать на Москву, кинуться в ноги Василию, умоляя о ратной помощи, не видеть, не зреть, кинуться в бой, в резню, в сечу! Погибнуть в бою, наконец! И что скажет, что сделает она? Да и кто он ей? Ни муж, даже и не любовник. Забудет, пристойно погрустив… Нет! Нельзя уезжать! Нельзя бросить ее этому жалкому дураку, надеющемуся, ежели он, Юрий, получит смоленский стол, вернуть свою Вязьму! И уедет туда вместе с Ульянией… Нет, никогда!
Несколько дней прошло во внешнем благолепии и покое. Князь загадочно молчал, и, когда взглядывал на Ульянию, глаза его сверкали, как драгоценные камни.
Вяземская княгиня, к беде своей, не понимала Юрия до конца. Сама она была спокойной, улыбчивой, не чуждой веселья женщиной, с охотою бегала на Святках кудесом [91] вместе со своими холопками, не обижаясь, когда посадские парни валяли ее в снегу, а то и сажали в сугроб, задравши подол. Все это было можно в святочной игре, но дальше этого княгиня попросту никогда не дерзала, даже в тайных мечтах своих. Муж, семья, дети – это была святыня, как и брак, освященный церковью. И когда заходили разговоры о чьей-то стыдной гульбе, Ульяния, подобно древней деве Февронии [92] , попросту уходила от разговора и раз, изумивши наперсницу свою, отмолвила о чьей-то порочной жизни, о чем судачили все вокруг:
91
…б е г а л а н а С в я т к а х к у д е с о м… – т. е. ряженой.
92
…п о д о б н о д р е в н е й д е в е Ф е в р о н и и… – преподобномученица Феврония жила в г. Сиваполе (Месопотамия), была замучена Селением в 310 г.
– Не ведаю того! Знаешь, меня это не замает! Сказано бо: не судите да не судимы будете! И ты не суди о том. Господь рассудит всех нас, когда предстанем пред Ним, кто из нас праведник, а кто грешник!
И за мужем своим из сожженной Вязьмы Ульяния поехала, не воздохнув. Старшую дочерь успела выдать замуж, а теперь пристроила и младшую за московского городового боярина (обе дочки родились рано: Ульянии не было еще и шестнадцати), а сынишка, роженный спустя время, погиб от моровой болезни в пору осады Смоленска полками Витовта. Но и это не сломило ее, хоть и чаялось в ту пору уйти в монастырь, да пожалела мужа и дочь. Сейчас Ульянии не было еще и тридцати, она и красавицей стала именно теперь, на полном бабьем возрасте. Налился стан и плечи. Груди, даром что родила троих детей, стояли почти не отвисая, и женки, что мылись в бане вместе с княгиней, завистливо вздыхали, глядя на ее точеную стать. Но и завидовать Ульянии было не можно, до того ровный, «солнечный» норов имела она, до того участлива и добра ко всему окружению.