Шрифт:
Они любили друг друга, мой дядюшка и Аспазия, и когда она открыла в восьмидесятые годы «Голубое сердце» — нечто среднее между респектабельным чайным и сомнительным массажным салоном, чтобы помочь тем своим коллегам, кто лишился работы или вышел из заключения (впрочем, в большинстве своем те и другие были молоды и красивы), — то это было сделано отчасти и ради него — чтобы удержать его рядом с собой, а также потому, что она искренне им восхищалась. В тот же вечер она показала мне его письма и архитектурные брошюры с дарственными надписями и даже рукописные листки неизданных статей.
Итак, именно она, даже больше, чем Соледад, настаивала на том, чтобы Обен Лалан — пусть даже его тело собирались предавать огню — выглядел презентабельно то недолгое время, которое проведет на том самом ложе, окруженном камелиями, где так блистательно встретил свою смерть.
Теперь он, вне всякого сомнения, выглядел презентабельно. С моей помощью мсье Леонар натянул на него темно-синие брюки и белую рубашку, принесенные Аспазией. Так как тело уже слегка окоченело, он помассировал бицепсы, и руки снова обрели гибкость. Затем он занялся пальцами: подровнял на них ногти и плотно прижал друг к другу, складывая ладони на груди. Их он тоже покрыл слоем грима.
— На руки смотрят прежде всего, — объяснил он. — Теперь помогите мне с подушкой.
И он, обхватив дядюшкин затылок, слегка приподнял его голову, под которую я подложил подушку.
— Голова — тяжелая часть тела, — сказал он. — Очень тяжелая. «Покажите мою голову народу, она того стоит» — помните эту фразу Дантона перед казнью? Так вот, когда палач выполнил его просьбу, ему пришлось держать отрубленную голову обеими руками. Обычно думают, что она легкая — ну, вы знаете, из-за всех этих картин: Юдифь с головой Олоферна, Персей с головой Горгоны, — где персонаж держит голову за волосы в вытянутой руке. Искусство лжет. На самом деле это очень тяжело! Хотите попробовать? (Хотя нет, ведь для этого пришлось бы ее отрезать.)
— Нет, спасибо, я поверю вам на слово!
Наконец мсье Леонар отступил на пару шагов, чтобы бросить последний взгляд на свое творение и дать мне оценить его. У дядюшки был умиротворенный вид. Его лицо… как бы это сказать? Оно отличалось от того, каким было при жизни, и в то же время было тем же самым! Словно бы ему сделали капитальную пластическую операцию, которая включала в себя изменение не одной-двух деталей внешности, но всего лица в целом и которая хотя и неуловимо, но все же преобразила его — в буквальном смысле: сделала более красивым и даже более живым, чем в жизни.
— Это он? — невольно спросил я.
— Да… почти идеально.
Мое замечание не было комплиментом, но, очевидно, мсье Леонар счел его за таковой и впал в лирическое настроение:
— Это… я не знаю, верующий ли вы человек, я — нет, но… это таинство воплощения! Полного человеческого воплощения! Именно это прекрасно! Нет нужды в Боге. Взгляните (он вынул сложенный листок из внутреннего кармана) — я выписал эти слова, это говорил один францисканский монах, Бернарден Сиенский. [121]
121
Бернарден Сиенский (1380–1444) — итальянский священник, монах-францисканец, приобрел популярность своими нравственными проповедями. — Примеч. ред.
Он говорил о Христе, но это так подходит и для меня… для того, что я делаю… что я пытаюсь делать.
Он запнулся. Я спрашивал себя, к чему он клонит. Но когда он прочитал написанное, я понял. По крайней мере, почти.
— «Вечность переходит во время, безмерность — в меру, создатель — в свое создание, бесформенность — в форму, несказанное — в слово, неописуемое — в скрижали, невидимое — в видение, неслышимое — в звук…»
Я понял, что он считает себя богом.
Появилась Аспазия. Она долго смотрела на тело покрасневшими глазами, потом вышла из комнаты, произнеся mezzo voce: [122] «Мне он больше нравился живым!»
122
Вполголоса (итал.).
Не знаю, принял ли Бальзамировщик эту фразу за то, чем она действительно была, — так сказать, за литоту, стыдливую манеру высказать свою боль, или, напротив, увидел в ней враждебный выпад против своей профессии. Во всяком случае, он взглянул на хозяйку «Голубого сердца» исподлобья и ничего не сказал. Домой мы возвращались в его фургончике. Довольно скоро он пришел в обычное для него мрачное расположение духа. Должно быть, дело было не в Аспазии — он наверняка думал о Квентине. Я тоже на какое-то время помрачнел, тем более что причины для этого были, и между нами повисла тишина. Потом я заметил, что глаза у него блестят: он был готов заплакать. Мы вполне могли попасть в аварию. Тогда я попытался хоть как-то его развлечь и в шутливой манере принялся рассказывать ему о скандале, который устроил Мейнар — чуть раньше я узнал от Клюзо, что его отпустили, продержав десять часов в вытрезвителе; великий человек отбыл, плюнув на пол и объявив, что навсегда покидает этот «дерьмовый городишко». Но мой рассказ лишь сильнее раздражил мсье Леонара.
— Я не люблю всех этих обличителей, — заявил он.
Потом произнес более загадочную фразу:
— Я предпочитаю тех, кто не говорит, а действует.
Когда впереди показалось аббатство Сен-Жермен, я напомнил ему, что кремация должна была состояться послезавтра утром в крематории кладбища Конш.
— Вы собираетесь его сжечь?
Я объяснил, что такова была воля самого покойного; я привел все его аргументы, до мух и червей включительно.
— Да, в этом смысле ваш дядюшка прав: если не прибегать к услугам танатопрактика — а множество людей все еще отказываются от них, — то, что происходит с телом в гробу после похорон, выглядит не слишком красиво.