Шрифт:
— «Какое ты письмо на меня подал, где взял, куда его дел?» — повторяла царица, как кажется, не столько для допроса, сколько из желания что-нибудь причитывать в одобрение доморощенным палачам.
Деревнин мычал, стонал, тщетно бился: он был в крепких руках.
— Государыня, смилуйся и помилуй! — взмолился подьячий Тайной канцелярии Григорий Павлов, падая в ноги Прасковьи, — повели не чинить жжение Деревнина, потому де за ним, за Деревниным, дело есть государево, мы будем за него в ответе!
— «Гони его прочь, да снимите со злодея моего рубашку!»
Павлова оттолкнули [128] . Деревнину оголили спину. Конюх Аксен, по приказу монархини, явился с кульком, а в нем были кнутья; вынул Аксен кнут понадежнее и приготовился работать.
Посред палаты, для острастки обыденных пыток арестантов, стоял, между прочим, деревянный козел; на него обратила внимание царица и приказала взволочить на козел обожженного Деревнина.
Прасковья Федоровна поразила твердостью приказаний всех окружающих, чуть не с малолетства уже привыкших ко всякого рода сильным ощущениям, начиная от домашнего батога до застеночного кнута.
128
На Павлове как на подьячем Тайной канцелярии лежала большая ответственность: в силу указа 12 апреля 1722 г. за несохранение арестантов, как-то: выпуск их из тюрьмы и пр., «подьячих приказано было розыскивать и пытать вместе с караульщиками, дабы поманки не было. А буде судьи в том подьячим поманку учинят, то сами подлежат, яко разбойники, казни смертной». Желание спасти собственную свою спину от неприятностей розыска должно было вызвать заступничество со стороны Павлова.
Бобровский хлопотал не о том, чтобы не увезли Деревнина: он страшился уже, что от арестанта ничего не останется; молил о пощада и ежеминутно напоминал: «За арестантом де есть дело государево».
Никита Иевлев также не вытерпел и, пользуясь значением своим при царице, дерзнул доложить:
— Умилосердися, благоверная государыня, как изволишь, а необычно все это: статное ли это дело и что есть хорошего?
Старушка же, напротив, была убеждена, что в ее поступках ничего не было дурного. «Я де имею полное право, мало того, я должна наказать, как хочу, вероломного служителя» — так могла думать царица и решительно недоумевала, с какой стати являются у Деревнина заступники.
И вот приказ подтверждается, жертву волокут на козел.
Но распахнулась дверь — и в палату, в сопровождении пажа Воейкова, вошла герцогиня Мекленбургская, царевна Катерина Ивановна. Она не поехала вторично к Бутурлину, вероятно, убедившись из первого свидания в безуспешности просьб отпустить Деревнина, а отправилась к матери прямо в Тайную канцелярию.
При входе в нее герцогиня была поражена оригинальным зрелищем. Среди грязного подвала на козле растянут за руки и за ноги обнаженный Деревнин; он стонет и вопит о пощаде; казенки полны народу: здесь солдаты, караульные, подьячие, группы молчаливых арестантов, раскольников и других колодников, следящих не без ужаса, как изволит гневаться государыня царица Параскевия Феодоровна; сама она на скамье, с тростью в руках, дрожащая от гнева, с побагровевшим лицом и сверкающими глазами. Картина освещена мрачным, каким-то похоронным светом восковых свечей; воздух сперт, пахнет жженым человеческим мясом, волосом, и среди чада ярко вырисовывается атлетическая фигура Аксена, с кнутом в руках, готового по первому слову начать штрафованье.
Катерина Ивановна пошептала на ухо царице, вероятно, просила спустить стряпчего с козла. Старушка на этот раз послушалась. Деревнина сняли и надели на него кафтан.
— «Письмо куда дел, откуда и где ты его взял?» — в сотый раз спрашивала Прасковья.
— Я его поднял на дворе кравчего Василия Федоровича Салтыкова.
И государыня снова взялась за прежнее, снова за трость, била Деревнина по лицу и по голове; а уставши, «паки» поручила Пятилету да Карлусу пообжечь его лицо и шею; Моломахов да Ф. Иевлев держали допрашиваемого.
Слабые нервы герцогини не могли вынести сего зрелища: она поспешила проститься с матерью и оставила ее одну упражняться в изобретениях новых пыток.
За ними дело не стало. Живая фантазия Прасковьи скоро навела ее на мысль о пытке, если не новой, то, по крайней мере, редко употреблявшейся.
— «Полячка Михайловна! — закричала она фрейлине, — сходи в карету да принеси оттуда бутылку с водкой».
Водку принесли. Моломахов, Крупеников и Воейков крепче взялись за арестанта. Шведу Карлусу повелено лить на голову Деревнина. Водка, или, лучше сказать, спирт (вино в то время не разжижалось еще так щедро водой), потек по лицу, т. е. по отвратительной язве, и разъедал ее страшно. Как ни исполнителен был швед, но он лил немного, вылил не более полубутылки. Жалко ли ему было Деревнина, или желалось сберечь водку для обратного пути в Измайлово — неизвестно.
— «Зажигай!» — крикнула царица, обращаясь к Пятилету.
Истопник Степан Пятилет, привыкший жечь дрова, но не людей, страшился исполнить приказ старушки, но монархиня собственноручно соизволила толкнуть его руку со свечою к голове Деревнина — и голова вспыхнула, как порох!
Страшный, нечеловеческий вопль огласил подвалы и казенки Тайной канцелярии и замер под ее мрачными сводами. Несчастный судорожно рванулся из рук рабов, метнулся в одну сторону, бросился в другую, ударился о печку и в страшных конвульсиях упал на пол… Голова его пылала… Колодники, сторожа, слуги, палачи — все, кроме государыни, были в оцепенении!
А голова все пылала, все пылала и курилась невыносимым чадом.
Первый очнулся Бобровский. Мысль, что за этим арестантом есть государево тайное дело, что его непременно нужно сберечь для допросу, а может быть и для пыток, каким благоволит его предать царское величество, — мысль эта гвоздем засела в голову дежурного каптенармуса, и он суетливо бросился распоряжаться тушением курьезного пожара… Кто-то из колодников, по его приказу, утушил огонь полою своего кафтана.
Прасковья пожелала посмотреть на копченого стряпчего и казначея. Узнать его не было возможности. Волосы сгорели; лицо вздулось, посинело, почернело, местами вовсе выгорело; глаза заплыли опухолью; подбородок тщательно обожжен, и только сквозь раздутые, черные губы слышались стоны.