Свяневич Станислав
Шрифт:
В сборнике «Катынское преступление» я уже писал о высокой степени централизации ликвидации козельского лагеря. Я был свидетелем приема администрацией лагеря по телефону приказов Москвы, в которых был указан даже персональный состав отдельных этапов. От работавших в лагерной канцелярии пленных известно, что подобные приказы носили регулярный характер. И тем не менее, когда через полтора года — в конце 1941 — начале 1942 годов — генералы Сикорский и Андерс и посол Кот обратились к советским властям с просьбой предоставить им списки польских военнопленных, им было объявлено, что таких списков не существует.
Меня вызвали на этап 29 апреля 1940 года. Как только работавшие в канцелярии пленные сообщили мне о предстоящем отъезде, я пошел попрощаться с наиболее близкими мне приятелями по лагерю. Особенно мне запомнилось прощание с профессором Комарницким. Мы с ним расцеловались на прощание, и я уже выходил, как вдруг он меня окликнул. Я повернулся к нему, а он, встав со стула, подошел и большим пальцем правой руки изобразил крест у меня на лбу, — это был символ передачи меня под опеку Господа. Выражение его лица и сам этот жест надолго остались у меня в памяти. Это было начало моего двухдневного путешествия сначала, в Катынь, а оттуда — в специальную тюрьму в Смоленске.
Наступил час формирования этапа, и я, взяв свой вещмешок, встал в шеренгу своих коллег. Конвойные обыскали нас и наши личные вещи. Мне тогда бросилось в глаза, что выданный мне вещмешок был иного цвета, чем у остальных этапников. Но тогда я еще не мог объяснить этого. Сейчас я уже не помню их цветов, но мне кажется, что мой вещмешок был белым, в то время как у всех остальных — красным.
Первое, что бросалось в глаза на этапе, — злые лица конвойных, разительно контрастировавшие с добродушными стрелками охраны в Путивле и Козельске. Простые русские люди, а я их немало встречал в своем детстве, хорошо относятся к ближнему, или, во всяком случае, относились так перед революцией. Моя мать, до замужества бывшая гувернанткой в аристократическом русском семействе, не раз говорила то же самое, подчеркивая доброту русских людей. Сейчас же складывалось впечатление, что для конвойных мы не живые люди, а предметы, которые надо доставить по адресу, не больше. Нас довольно грубо и тщательно обыскали, отобрав все острые предметы, и под значительно более многочисленным конвоем, чем мы привыкли иметь в лагере, повели к грузовикам, ожидавшим у ворот зоны.
Мне показалось, на этот раз нас везли другой дорогой, не той, что мы шли в ноябре прошлого года. Привезли нас на запасные пути станции, где уже стояли подготовленные шесть столыпинских вагонов. Вагоны эти так назывались по имени дореволюционного премьера Петра Столыпина, при котором они появились в употреблении. Они отличались полным отсутствием окон в отделениях, а имели единственно небольшую закрывающуюся щель почти под самым потолком; двери были сделаны из листового железа и имели замок с наружной стороны. Впрочем, были и окна, но со стороны коридора, где обычно располагался конвой. Я уже сказал, что вагоны эти появились еще в царское время, сразу же после революции 1905 года, но особенно часто и охотно они стали использоваться в советское время. Несмотря на то, что я был сыном железнодорожного служащего, провел много времени в своем детстве у железной дороги и хорошо помню столыпинское время, я до того никогда этих вагонов не видел. Зато за время своего пребывания в Советском Союзе в 1939—42 годах я обнаружил, что почти каждый поезд имел в своем составе хотя бы один столыпинский вагон. Великое множество поляков близко познакомилось с этим средством передвижения в те годы.
Каждое отделение вагона было рассчитано на восемь сидящих или на четверых лежащих людей. Нас же поместили по четырнадцать человек: восемь человек на сиденье и по два человека на каждой из откидных полок. Сидели мы так, что голова одного была на том же уровне, что и ноги сидящего выше. Кроме того, на самом верху, на багажных полках, поместили еще двоих. Правда, у них было и преимущество — они могли смотреть сквозь вентиляционное отверстие наружу. Напротив меня сидел доцент Тухольский. Я не знал его близко, но от коллег слышал, что буквально перед самой войной он вернулся из Англии, где занимался исследованиями в Кембридже. Рядом со мною сидел бородатый поручик, который был химиком и до войны работал представителем какой-то заграничной фирмы в Польше. В соседнем отделении ехал поручик Леонард Коровайчик, о нем я уже писал выше, он был одним из редакторов нашего устного ежедневника.
Составы с зэками в Советском Союзе ходили тогда крайне медленно. Можно это объяснить и экономически: в тридцатых годах было построено много промышленных предприятий, но практически ничего не сделано для расширения сети железных дорог. Дороги были перегружены, и те составы, что не имели каких-либо преимуществ, часами ждали своей очереди на запасных путях. Ну а составы с зэками, естественно, не имели никаких преимуществ. Но на этот раз наш состав шел довольно быстро, и уже на рассвете мы были в Смоленске. Мой отец во время Первой мировой войны работал начальником участка железной дороги в прифронтовой зоне, а я в то время учился в гимназии в Орле и часто бывал в этих местах. Я часто ездил навестить отца на его участке, простиравшемся от Орла до Динебурга (ныне Даугавпилс), проезжая через Смоленск и Витебск.
После короткой остановки на подъездных путях мы снова тронулись в путь. Ориентируясь по солнцу, всходящему у нас сзади, мы пришли к выводу, что нас везут в западном направлении. Я же решил, как потом выяснилось, ошибочно, что везут нас в северо-западном направлении, именно так пролегала ветка Орел — Рига. Но, проехав несколько десятков километров, поезд остановился. Снаружи стали доноситься звуки команд, шум движения многих людей, звуки автомобильных моторов. У нас, как я уже говорил, не было окна, и потому было трудно сориентироваться, где мы и что происходит снаружи. Но сработал «внутренний телеграф», и от отделения к отделению стала разноситься весть: началась разгрузка.
Где-то через полчаса в наше отделение пришел высокий полковник НКВД, которого я уже упоминал. Он назвал мою фамилию и приказал с вещами идти за ним. Меня это страшно удивило: обычно для перевода зэка в другое место использовался простой стрелок. Полковник же в войсках НКВД — фигура значительная, и в советской иерархии, он занимал положение значительно выше армейского полковника. Присутствие столь высокого чина подчеркивало серьезность отношения к нашему этапу и к моей персоне, коль скоро он лично пришел за мной. Идя за полковником по коридору, до меня долетели слова зэков, решивших, что литовское правительство потребовало, видимо, от Советов моей выдачи. Литва в то время еще была суверенным государством, хотя там и были уже советские военные базы. И предположение о литовском участии в моем освобождении основывалось еще и на том, что многим была известна моя деятельность на поприще польско-литовского федерализма. Это фактически было одним из элементов политической программы Пилсудского, хотя и нельзя сказать, что идея была популярна в Польше и Литве. Тем не менее, Пилсудский пытался сделать шаги в направлении создания федерации, но враждебность польских и литовских националистических кругов свела к нулю его усилия.