Шрифт:
«Деревянный король, здравствуй!
Видишь, первый раз в жизни я смогла сказать тебе «ты». Все мое детство ты добивался, чтобы я называла тебя просто на «ты» и просто по имени, утверждая, что мы – равноправны, несмотря на огромную разницу в возрасте, потому что мы оба – поэты, духовные родственники. Но я не могла, да, наверное, и не хотела, никакого равенства не ощущая. И вот теперь, когда перестала быть поэтом, я говорю тебе «ты».
Однако не спеши радоваться, спрячь свою змеиную улыбку – мое «ты» не имеет никакого отношения ни к признанию равенства, ни тем более к ощущению поэтического родства души. Просто доказывать человеку, что он подлец и сволочь, на «ты» как-то естественнее. Итак, еще раз:
Здравствуй, деревянный король.
Да, да, это мое стихотворение – самое больное и злое – было посвящено тебе. А ты и не знал? Узнай, и перечитай, если сможешь. Не можешь, не хочешь, боишься? Попробуй все-таки.
Деревянный король, улыбаясь, снимает корону,
Деревянный король надевает, смеясь, красный плащ.
Он уже не король – он палач…
Стоит ли после этого еще что-то объяснять? Да, это ты – палач, это ты – воплощение зла, да, это ты искалечил, убил мою душу, сделал жизнь мою невозможной. Если бы я могла тебя истребить!.. Но истреблять – твоя прерогатива. Я даже боли причинить тебе не могу, настоящей боли, какую причинял ты мне все мое детство, потому что ты по сути своей нечувствителен к боли. Но все-таки попытаюсь, скажу тебе сейчас одну вещь: знаешь, стихи мои больше не пишутся, никогда не напишутся, и даже ты ничего не сможешь с этим сделать. Помнишь, при первой нашей встрече, когда мы возвращались из парка и ты добивался от меня стихов, я сказала, что стихи мои – боль, и читать их могу, только если ее ощущаю, а ты в шутку предложил ущипнуть меня за ножку? Все последующие годы это было твоей главной методикой, и она тебя не подводила. Но теперь любые средства бессильны – моя немота навсегда. Или у тебя есть в загашнике суперсовершенное лекарство? Не удивлюсь, если ты опустишься (или поднимешься?) до настоящего злодейства, убьешь мою мать, например, только чтобы заставить меня снова писать, пробиться сквозь мою душевную окаменелость, добыть из меня новые стихи, как шахтер добывает уголь, терзая землю.
И еще раз:
Здравствуй, деревянный король!
Хоть и не хочу, всеми силами своей души сопротивляюсь тому, чтобы ты здравствовал. Как бы я желала тебя оскорбить, истоптать, исплевать! Но даже слов подходящих не знаю. Ты – гадина гадин, подлец подлецов, самая последняя сволочь на свете. Я ненавижу тебя, как вряд ли еще кто-то кого-нибудь ненавидел.
Нет, все не то, не то! Нет таких слов, чтобы передать… А, кажется, нашла! Ты – бездарнейший поэт нашей бездарной эпохи.
Вот теперь все».
Да, теперь действительно все: вопрос, убийца или жертва Артемий, разрешился. Он нашел свое суперсовершенное лекарство, как и предсказала Соня, изыскал способ причинить ей наисильнейшую боль. И не важно, предсказала она или невольно подсказала. Только как же?… Получается, Соня знает, кто убийца ее матери? Почему же она его не сдала милиции? Или хотя бы не рассказала бабушке? И почему Артемий не уничтожил письмо, ведь оно для него – опасная улика! Не подумал? По своей поэтической рассеянности забыл, что оно у него все еще хранится? Или так уж уверен в себе, думает, что на него, знаменитого, уважаемого человека, и подозрение пасть не может? Или тут что-то другое: он специально его оставил для каких-нибудь целей?
Андрей еще раз перечитал письмо, аккуратно сложил и сунул на прежнее место, под стопку рукописей Польского. Затем поднялся, придвинул стул, посмотрел, не оставил ли следов своего незаконного пребывания, и вышел из квартиры.
– Чего ты так долго? – набросился на него Вениамин. – Я тут с ума схожу, не знаю, что и думать.
Андрей посмотрел на него блуждающим, отстраненным взглядом.
– Да что там с тобой случилось? – Венька тряхнул его за плечо. – Ты какой-то словно пыльным мешком стукнутый. Эй, – он пощелкал пальцами у него перед носом, – ты меня слышишь?
– Я там кое-что нашел, – проговорил Андрей сонным, каким-то плывущим голосом.
– Что нашел? Косячок? – Балаклав саркастически усмехнулся. – Такое ощущение, что ты под этим делом. – Он постучал себя указательным пальцем по лбу.
– Деревянный король, здравствуй, – прикрыв глаза, произнес Андрей тем самым тоном, каким Соня читала свои стихи, и процитировал письмо слово в слово. – Вот это я и нашел, – он открыл глаза, повернулся к Балаклаву, – детским почерком написанное, на школьном клетчатом листе, вырванном из какой-то тетрадки. Что теперь скажешь? Вениамин некоторое время молчал, переваривая информацию.
– На клетчатом, говоришь? – Он снова усмехнулся. – Очень трогательно: маленькая девочка пишет взрослому дяде обвинительное письмо на тетрадном листе. Ей это прибавляет детскости, ему соответственно – взрослого сволочизма. Гориллообразная скотина, изнасиловавшая ребенка.
– Ах, ну не все ли равно, на чем оно написано! – Андрей поморщился. – Какая бумага подвернулась под руку, на такой и написала.
– В общем-то да, – поспешил согласиться Балаклав, видя, что Андрей начинает сердиться.
– Я о содержании говорю.
– Содержание впечатляет. Особенно то место, где говорится об убийстве матери. Как написала, так и получилось. Интересно, когда она отправила это письмо?
– Не знаю. Мне нужно срочно поговорить с Соней.
– Агафья будет сильно гневаться.
– Аграфена, черт возьми! – вспылил Андрей. – Пора бы уж запомнить.
Вениамин обиженно на него посмотрел, отвернулся и пробурчал что-то себе под нос.
– Она не узнает. Я найду способ. Встречусь как бы случайно… В больнице. Соня ее навещает каждый день. Вернее, даже не навещает, дежурит у ее постели с девяти до шести, я узнал. Вот к шести и подойду, сегодня… Нет, сегодня не получится, у них же похороны. Значит, завтра. А с Артемия глаз теперь нельзя спускать, каждую секунду его жизни придется контролировать.