Шрифт:
— Почему? — прошептал я, уронив руки.
— А зачем? — спросила она, такая спокойная и рассудительная.
Отстранилась и вытянула из кармана очередную плитку гематогена.
И тут мне стало стыдно. Я покраснел так, что несколько пчел, приняв меня за распустившийся георгин, нырнули в мою шевелюру и надрывно зажужжали там.
«Зачем?! За-чем?!!» — бился я над коварным вопросом и не находил ответа.
И неудивительно, ведь во мне уже давно бушевал океан влюбленности. Он разнес вдребезги все эти жалкие суденышки, идущие под флагом житейской мудрости. А над бурлящей стихией желаний гордо парили величественные альбатросы безумств.
— Ну, как зачем… — бормотал я.
Она снисходительно улыбнулась.
— Вот видишь, если подумать, то незачем.
Я вдруг поморщился, как от неожиданного приступа тошноты. Красноту стыда на моем лице сменила белизна гнева.
— Да вот зачем! — услышал я свой недобрый выкрик.
Сердце злорадно затрепыхалось, впрыскивая в кровь огонь отчаяния. Руки лихорадочно (но не без артистизма) вскрыли молнию ширинки и выпустили на воздух, растревоженный переживаниями и все ещё на что-то надеющийся, бедный мой член.
— Ты, крышка от рояля! А это ты видела?! Ну, спроси у него! Зачем да почему? Да спускал он на твои умозаключения!!!
Меня несло и заносило. Останавливаться было уже поздно и, предчувствуя катастрофу, я вдохновлялся все больше.
— О, да я вижу, ты удивлена, разглядев мое второе «Я»! В чем дело?!
— Дурак! — сказала она презрительно, развернулась и пошла, оставляя за собой пропасть.
— Куда? Стоять! Какая нота?! — орал я с другого края и зажурчал на её след.
Моя первая любовь вышла из сада и исчезла. Лишь чистое фа пчелиной возни напоминало о ней. А я остался стоять. Один против троих.
Злоба, Отчаяние и Бессилие обступили меня. Силы были неравными, и я не сопротивлялся. Что творила со мной эта троица! Они рвали меня на куски, как подлые волки раздирают глупого дворового пса. Я слышал, как трещат в их смыкающихся челюстях мои еще не совсем сформировавшиеся кости. Как рвутся сухожилия под ударами мощных когтей. И кровь. Всюду я видел свою кровь, которую слизывали, чавкая и брызжа, истекающие слюной языки.
Ужас охватил меня, я даже не мог застегнуть молнию на брюках. Мой член сник и бессмысленно болтался на воздухе, такой убогий, никому не нужный. И вдруг горячая волна сострадания хлынула горлом и затуманила мой взор. Сострадания к жалкому человеческому существу, такому же мягкому, легко рвущемуся и такому же быстро увядающему, как мой член.
— О, жизнь! О, жизнь! — твердил я. — Неужто и это твой лик?!
5
Нет, слишком я еще был молод, чтобы верить опыту. Бунта — вот чего жаждало мое сердце. Я продал свой тромбон за 25 рублей и купил десять бутылок «Портвейна розового» (цены 1983 года). Сложил их в чемодан, который мне приготовила мама для отъезда в армию, и пошел в училище на отделение духовых инструментов. Там я сообщил, что отбываю в Вооруженные силы СССР и приглашаю всех пьющих отпраздновать это событие в посадке, неподалеку от городского кладбища. Откликнулись все:
— гобоистка Оля — худая блондинка, с армянским носом. Она немного картавила и после каждого предложения добавляла «мама не гохрьюй» (Чайковский был гомик, а музыку писал — мама не гохрьюй!);
— флейтистка Сашида — низенькая и толстая башкирка, с розовым круглым лицом и черными влажными глазами;
— кларнетистка Гуля — высокая и пышнотелая татарка, у неё был врожденный порок сердца, поэтому она часто и нервно смеялась.
Девушки жили в одной комнате в общежитии, много пили и водили к себе через окно парней с мукомольного завода. В училище их называли «Чио Чао Сан».
Итак, мы покинули училище, вышли за город и затерялись в подернутой молодой зеленью посадке. Я быстро и жадно напился. И все сострадание к человеку, народившееся во мне, вся нерастраченная нежность хлынули прямо на моих подружек. Я говорил им что-то о ликовании Души, о триумфе всеобщей Любви и тыкался мокрым от слез лицом в их теплые животы. Растрепанность моих чувств воодушевила их. Они обнажились и стали танцевать на младенческой траве. Их бледные тела метались в ночи, как языки разбушевавшегося пламени. Я остолбенел! А они извивались и визжали, то леденяще-грозно, то вдруг так отчетливо похотливо, что я столбенел крепче. Потом они хохотали и обливались розовым портвейном. Я рухнул и возликовал:
— О, Диво, я весь твой!
Конечно, будь на моем месте человек энциклопедический, он распознал бы в этой сцене что-нибудь метафизическое, проложил бы красивые аналогии с забытыми событиями древности, отметил бы схожесть в некоторых элементах с различными религиозными обрядами и, возможно, выдал бы мысль — новую и прогрессивную.
Но меня мысли покинули, и охватили чувства. Я сорвал с себя одежды и с криком:
— Мы останемся здесь навсегда! Мы положим начало новой поросли и умрем непревзойденными! — швырнул наши жалкие туалеты в пламя костра.