Шрифт:
Конон протянулся, открыл поставец, вынул оттуда берестяную плетеную коробку, прижав к груди, осторожно снял крышку и высыпал на стол сияющую груду костяных, ярко отполированных гребней и пряжек, которые тотчас с легким стуком веером раскатились по столешнице, наполнив рабочую, скудно обставленную горницу Конона изысканным богатством боярского терема.
Иван, робея, осторожно притронулся грубым пальцем к пряжке с хвостатою девой, что держала в руке крохотный костяной кубок. Его каждый раз изумляла Кононова работа и то, как тесть своими узловатыми большими твердыми руками создает такие крохотули, вытачивает тонкие писала с звериными головами, резные уховертки, костяные накладки и застежки к кожаным переплетам книг, покрывает затейливой плетенкой костяные навершия тростей и рукоятки дорогого оружия. Тимофей тоже протянулся поглядеть. В кои-то веки один гребешок укупишь в торгу, а здесь их не одна дюжина, и не только простые, вседневные, со сверленым кружковым узором, каких всюду полно, но и дорогие, нарочитые, с завитыми, ручной работы, краями, с выпуклыми узорами в срединной части: грифонами, девами-птицами, крылатыми змеями в переплетении сказочных трав.
Насладившись откровенным восхищением гостей, Конон неторопливо собрал все опять в берестяную коробью, задерживая взыскательный взгляд на том или ином изделии. Выбрал из грудки пряжку и протянул сыну, молча указав ногтем на недостаточно заполированный край, и тот также молча, принял, посмотрел и, кивнув, принялся кусочком лосиной замши наводить глянец.
— И кузнь наша лучше московськой! — прибавил Конон, убирая коробью. Возьми хоть что, хоть уклад, хоть брони, хоть серебряную, хоть золотую кузнь. У нас, вишь, на каждом дели свой мастер сидит. Сапоги, и те не по одину шьют. Есть мастера подошвенники, те какую хошь подошву, какой хошь каблук тебе стачают, тимовники, по красным кожам опеть свои мастера, узорят
— другие. И каждый с младых ногтей к своему делу приучен. А на Москвы один мастер и кует, и лудит, и узорит, уж как может, так и ломит.
На Москвы о сю пору чеботы на одну колодку шьют, что для правой, то и для левой ноги чисто валенцы! Такой сапог обуть — прежде надо вдвои подвертки из толстины навернуть. Пото московськи бояра все и ходят в новгородских сапогах! А уж каки там костерезы… Да вот, погляди, московська стросточка ко мне случаем попала. Из той же цевки!
Иван с Тимофеем по очереди подержали в руках набалдашник, исполненный с грубоватой лихостью, не очень задумывавшегося о качестве своего товара московского мастера.
— Талан есь, а прорезыват как? Как бог на душу положит! А уж полировка совсем никуда… Ну, не чиста работа! — заключил Конон, убирая навершие в коробью.
— Есь и там мастеров! — примолвил он погодя, принимаясь за новую пластинку. — Колокола тамо хорошо льют… Богаты, наймуют! Вот Кюпро, сосед, иконник, его уж звали на Москву! Не хочет: тамо кланяйсе кажному боярину до зени, был Трифоном, станешь Тришкой, не порадуют те и деньги, говорит. А Ферапонт, иконник, уехал, и Коста тоже, серебряник. Бают, в чести на Москвы! Тут как сказать? На Москву переехал — тамо ты Тришка, а здесь Трифон Иваныч, дак чего дороже… С какого бока посмотреть! Одно: коли ты Тришка, дак и деньги у тебя отобрать — не в труд, кому пожалуешься? Тришка ты и есть! Другое: коли жрать нецего станет, дак долго ли тебя Иванычем замогут звать? Немного в Трифонах-то находишь, не ровен час, и тута, в Новом Городи, Тришкой назовут! Так Тришка, и другояк Тришка, дак хоть пожить ладом! Нашу хоть работу возьми, и на Литвы ей почет, а как мастеры живут? Хоть меня возьми! Всею семьей бьемся, и все одно, кажное пуло на счету. Мне ученика взеть, и то не на что! Кажной год новы налоги налагают, и в торгу дороговь! Сче тако?
Жонка Конона, до того молча хозяйничавшая в печном углу, тут тоже вмешалась:
— Поросенка выкормила одного, дак что на таку семью! Нать баранов хоть трех… А как слухи о войне начались, и все подорожало, и барана не укупишь, и осенных поросят не укупишь, дороги нынче поросята-ти, и масла не укупишь!
Причитая, Конониха взмахивала руками и шлепала себя по бокам, как утка крыльями. Пожалившись, разом замолчала и полезла ухватом в печь.
Конон поглядел на жену вполглаза и продолжал ворчливо:
— Теперь рассудить, как поддатьце за короля? С Москвою, понимаешь, у нас все одинакое, а Литва — там иная вера, язык другой. Москве поддатьце тоже не метно! А, боярская печаль! Мы как ни решим, нас не послушают! Наши старосты только на вече слово скажут, а и там уже у них все без нас готово-оговорено… Было преже! При прадедах. Слушали и нас! Дак в те поры и налогами не давили так нашего брата, как ныне… А теперешны бояра, кто за Москву, кто за Литву, а уж нам, черным людям, все заедино — вороги!
Язь почел нужным выступить в защиту своей боярыни, но Конон слушал его рассеянно, вполуха, перебил вопросом:
— Ты, Тимоха, ездил куда ле?
— Девку одну отвозил, обрюхатела, верно, от кого из боярчонков. Не наше дело.
— Сам-то не пользовалсе?
— Молчи, старой! — прикрикнула Кононова жонка. — Волосы вылезли, а туда ж!
Походя, она торнула мужа в спину, слегка, для порядку.
— Ето ницего, не дерись, однако! — примирительно отозвался Конон.
— Ни, у нас с ентим строго! — отвечал Тимофей. — Сама узнат, будет лиха!
— Ты вот ездил, — подзудил опять Конон, — хоть чего бы привез! Хоть поросенка осенного! Там оны дешевше. Туды девку, назад свинью!
— С Москвой не заладитце, опять дороговь пойдет на снедный припас! подал голос старший из сыновей Конона, до сих пор только молча слушавший речи отца и Тимофея.
Не желая ввязываться в невыгодный для себя спор, Тимоха поднялся:
— Прощевайте, мужики!
Когда он вышел, Конон качнул головой и, прицеливаясь к новой пластине, поданной ему старшим сыном, заключил: