Шрифт:
С середины реки город казался еще необъятнее. Амбары и пристани, ряды бочек и горы леса тянулись по неревскому берегу аж до Хутыня, а на Торговой стороне уходили далеко за Онтонов монастырь. И не чаялось конца теремам, храмам, кровлям, перемежающимся огородами и садами, отходящего ко сну огромного города, яко древлий Вавилон не вмещающегося в пределах своих.
Так пышно цветет раннею осенью раскидистая роща, выметав и раскрыв в полный рост уже все ветви и все листья свои, и кажется она еще более прекрасной и гордой от золота, багреца и черлени, — первых смертных печатей увядания.
— Богато у них тут!
Данило повернул к наставнику оживленное порозовевшее лицо. С удовольствием, сильно и ловко загребая веслом, он гнал лодку наискосок и вниз по течению, к неярко белеющему на той стороне Онтонову монастырю, где соловецкий угодник со спутниками получили пристанище.
Зосиму больно резануло, что парень отгадал его тайную зависть, а тот простодушно пояснил:
— Глень! Лесу-то сколь!
У Зосимы отлегло было, но тут Данило, того не заметив, тронул его, с тем же искренним простодушием, за самое больное:
— И монастырь богат! Не то, цто мы! Трои черквы камяны, и запасу, поцитай, на три годы. Тута бы жить! Уж толь красиво!
С новою обидой Зосима припомнил гордого ключника в дорогом зипуне, и седатого философа, чуть было не переспорившего его у перевоза, цветные стекла недоступного терема, амбары с солью, рваных мужиков на берегу и, разомкнув уста, прошептал:
— Глубоко вкоренилсе грех во граде сем!
Глава 2
«Да не застанет вас солнце на постели!» — писал когда-то, поучая детей, великий князь киевский Владимир Мономах.
Раньше всех подымаются хозяйки. Затемно топят печь, растолкав взрослую дочь: «Только по беседам и шастать, воды наноси!», задают корм скотине, доят коров. Прилежный мужик тоже не проспит зорю. Плеснув холодной воды на засмяглое со сна лицо и крепко утершись посконным рушником, с еще влажной бородой, перекрестясь на икону, берется за топор ли, сапожный нож, косу или тупицу, кузнечное изымало, клещи, пробойник, долото или ножницы — каждый по своему ремеслу. Повозник еще затемно уздает лошадь, заводит, храпящую, в оглобли, оглядывая светлеющее небо и настороженным ухом ловя скрип соседских колес: не выехать бы последи всех!
Купец в сумерках уже у товара. Кто помельче, поспешает к торгу, неся всю свою кладь, пуда два, а то и три, на плечах, покряхтывая от натуги; побогаче
— отпирает лавку, строжит приказчиков: «Зорю проспишь — и прибыль проспишь!» Такие, как Иван, затемно тянутся к вымолам, разгружать смоленые бокастые лодьи с товаром… И где там, рай земной! Только поглядеть на диковины заморские, что привозят и увозят богатые гости.
Не заспят и в терему боярском. Из утра надо нарядить слуг по работам, принять и отправить обозы, проверить коней. Князь Мономах своего скакуна и чистил сам, не доверяя паробкам княжьим. Но всех раньше, быть может, встают монахи. В темноте ночной, еще чуть светлеющей бледно по краю неба, движутся смутною вереницей к церкви, на молитву, и стыд тому из них, кто проспит утреню. Рано встают на Руси!
Зосима уже не спал и был одет, когда на дворе ударили в било.
Неодобрительным оком взглянул он на Иону — третьего неудачного игумена своего. Ходил вчера, а что выходил? И сам не хочет игуменствовать, и о хиротонисаньи Зосимы не урядил. Пастух стада святого, руководитель духовный… Никак отоспаться не может! Радости не чает, что сбежал от подвига назад, в Новгород.
Всегда к каждому из трех, сменявших друг друга соловецких игуменов и к Павлу, и к Феодосию, и к этому, последнему — относился Зосима с почтительным смирением и с сокрушением неложным провожал их из монастыря.
Но все яснее и яснее становилось и самому Зосиме, и всем прочим, что лишь ему одному и никому более по плечам сей груз, крест и искус — руковожения братией соловецкой. Паки и паки смиряя себя перед пришлыми настоятелями, Зосима уже давно был вождем духовного стада своего и не мог им не быть. Не потому ли еще не выдерживали в монастыре приезжие игумены? И долг перед святою обителью Соловецкой достоит исполнить ему, Зосиме, и никому больше.
И вот, стоя под вековыми сводами высокого каменного храма, несколько позади и в стороне от местной братии, он молится о смирении гордыни своей:
«Недостоин, Господи, недостоин! Последний из грешников я, что прибегают к безмерной доброте твоей. Прости и помилуй мя. Господи, прости и помилуй!»
И, просветленный молитвою, постепенно начинает чувствовать тот покой, в котором рождается упорство труда и подвига духовного.
К трапезе Зосиму нежданно пригласил сам онтоновский настоятель. Не очень разбираясь в сложных отношениях новгородской вятшей господы, Зосима, в простоте душевной, ожидал самое большее — сожалительного снисхождения к себе. Меж тем он был встречен так, словно вчерашнее позорище только прибавило ему почета. Знакомый келарь был тут же.