Шрифт:
Снова, как когда-то в Вятке, ему хотелось положить позорное клеймо на сытые лица суетящихся вокруг непойманных воров.
Помещики, которые при всех сделанных им поблажках ощущали, что почва неумолимо уходит у них из-под ног; купцы и фабриканты, еще вчера презираемые «благородным сословием», а нынче становящиеся уже предметом его тоскливой зависти; придворная и чиновная камарилья, не упускающая своего, когда в высших столичных сферах рассматривались дела, пахнувшие миллионами; стремительно размножавшееся племя адвокатов и газетчиков, охотно торгующих своими услугами, — все это сплеталось в удивительный клубок.
Уже при первых шагах России на этом пути возникли явления, о которых современник вспоминал таким образом:
«…Наступила пора акционерных предприятий; акционерные общества создавались одно за другим; наплыв публики и ее рвение для приобретения акций новых предприятий вынуждали нередко вмешательство полиции, и даже люди почтенные, солидные в торговом отношении, совершенно теряли голову с этими акциями и пускались в еще более азартную игру, чем впоследствии была биржевая, железнодорожная игра. Словом, наступало то время заманчивых надежд, когда перед всякими коммерческими предприятиями раскрывались широкие горизонты».
Ускоренный ход экономического развития, политические потрясения, лихорадочная погоня за наживой — все это ставило в тупик писателей, склонных воспроизводить только такие явления и типы, которые уже прочно устоялись.
Шутники уверяли, что, когда во время кругосветного путешествия на фрегате «Паллада» И. А. Гончаров вышел на палубу в бурю, он с глубокой неприязнью взирал на череду встающих, сшибающихся и рушащихся валов.
Нечто подобное возбуждало в нем и бурное течение русской жизни в начале 70-х годов.
«Если же Вы… хотели несколькими широкими взмахами очертить характеристику и лиц и спекулятивной лихорадки, — размышлял он над новой драмой А. Ф. Писемского, — то это положительно не удалось и по не зависящей от Вас причине: по новизне дела у нас. Это дело плохо клеится (слава богу) у нас, и если установится, то не скоро — и художнику долго пришлось бы ждать, пока все сложится в типические черты лиц и быта… Современную текущую жизнь и нельзя уложить в такой прочной и серьезной форме, как драма, даже трудно и в романе, чему служит доказательством Ваше же «Взбаламученное море».
Все выходило убедительно, но на столе у Ивана Александровича лежали книжки «Отечественных записок». Он хмуро и недовольно косился на них, как будто он рассуждал вслух в присутствии человека, которому стоит только сказать одно слово, чтобы рассеять мнимую правоту собеседника.
Гончарову никак не хотелось ни признавать себя неправым, ни называть имя человека, заставившего его это сделать, так как самолюбивому автору антинигилистического романа «Взбаламученное море» никак не могло прийтись по вкусу то невыгодное для него противопоставление, о котором думал Иван Александрович.
Но правдивость взяла верх над дипломатией, и, сердясь на самого себя за то, что делает, Гончаров приписал:
«Это возможно в простой хронике или, наконец, в таких блестящих, даровитых сатирах, как Салтыкова, не подчиняющихся никаким стеснениям формы и бьющих живым ключом злого, необыкновенного юмора и соответствующего ему сильного и оригинального языка».
«Дневник провинциала в Петербурге», который Гончаров в первую очередь имел в виду, действительно никак не укладывался в его теорию.
Просматривая каждый новый номер с очередными главами «Дневника», Гончаров поражался тому, что они воспринимаются никак не менее злободневно, чем европейская хроника или статьи Н. Михайловского. Казалось, что на твоих глазах разбросанные по журнальным страницам факты современности, подчиняясь магнетическому воздействию щедринского таланта, перестраиваются сообразно его взгляду и замыслу и переплавляются в горниле его безудержной фантазии. То, что казалось самому Гончарову просто пеной, осужденной на бесследное исчезновение, струящимся сквозь пальцы песком, на котором нельзя построить прочное здание, было послушно Щедрину, как глина ваятелю.
Не успевал обозреватель внутренней жизни Деммерт изложить читателям скандальную историю «мясниковского дела», как Щедрин уже фантастически преображал ее.
В «Смерти Пазухина» важный, разглагольствовавший о добродетели статский советник Фурначев обкрадывал только что испустившего дух тестя, богатого купца.
Щедрин невольно вспомнил эту не нравившуюся ему пьесу, когда прочел материал «мясниковского процесса». Но как удивительно повернул сюжет неистощимый на выдумки драматург — жизнь!