Шрифт:
«Ну, — говорят турки, — если вы такие гордые и у вас свой инжир, чего вы сюда приехали?»
«Да нам говорили, — объясняют ваши, — что в Турции сахар прямо из земли роют, как соль, и хлебные деревья растут.
Вот мы и решили — прокормимся, раз деревья хлебоносные и сахар каждый себе может накопать. Да мы и мусульманство, по правде сказать, из-за этого приняли. Нас царь предлагал охристьянить, да мы отказались. Смотрите, турки, мы еще к царю можем податься», — припугивают наши.
«Так чего же вы раньше не подались?» — удивляются турки.
«Оттого не подались, — отвечают наши, — что у царя Сибирь слишком далеко раскинулась и холодная слишком. А мы, абхазцы, любим, когда тепло, а когда холодно, мы не любим».
«Да вам-то что, что Сибирь далеко раскинулась?» — удивляются турки.
«А то, что, — отвечают наши, — у нас обычай такой — арестованных родственников навещать, передачи им передавать, чтобы они духом не падали. А в Сибирь и на хорошей лошади за месяц не доедешь. Так что сколько ни вези передач, сам по дороге слопаешь. Мы и прошение писали через нашего писаря, чтобы для абхазцев Сибирь устроили в Абхазии. Мы даже котловину себе выбрали хорошую, безвыходную. И стражникам удобно — бежать некуда. И нам хорошо — подъехал на лошади и катай себе вниз что вяленое мясо, что сыр, что чурек».
«Ну и что вам царь ответил?» — удивляются турки.
«В том-то и дело, что не ответил, — говорят наши, — то ли писарю мало дали за прошение, то ли царь не захотел Сибирь передвигать…»
Тут турки стали между собой переговариваться, а потом один из них спрашивает:
«Скажите нам, только честно. Правда, что русские снег едят?»
«Спьяну, может быть, — отвечают наши честно, — а так — нет».
«Ну, тогда селитесь, разводите коз и больше нас не заговаривайте», — решают турки.
«Если вы нас здесь поселите, — все-таки приторговываются наши, — мы, пожалуй, сбросим мусульманство, нам оно ни к чему…»
«Ну и сбрасывайте, — обижаются турки, — мы и без вас обойдемся».
«А тогда почему на пароходе нас кормили белым хлебом да пловом? — допытываются наши. — Нам очень понравилась такая пища…»
«Это была политика», — отвечают турки.
«Так куда ж она делась, если была? — удивляются наши. — Пусть она еще побудет».
«Теперь ее нет, — отвечают турки. — Раз вы приехали, кончилась политика…»
Но наши не поверили, что кончилась политика, они решили, что турецкие писаря припрятали ее для себя.
«Если так, мы будем жаловаться султану», — пригрозили наши.
«Что вы! — закричали турки. — В Турции жаловаться нельзя, в Турции за это убивают».
«Ну тогда, — говорят наши, — мы будем воровать, нам ничего не остается…»
«Что вы! — совсем испугались турки. — В Турции воровать тоже нельзя».
«Ну, если в Турции ничего нельзя, — отвечают наши, — везите нас обратно, только чтобы по дороге кормили пловом и белым хлебом, а про инжир даже не заикайтесь, потому что мы его все равно в море побросаем».
Но турки нас обратно не повезли, а сами наши дорогу найти не могли, потому что море следов не оставляет. Тут приуныли наши и стали расселяться по всей Турции, а кто и дальше пошел — в Арабистан, а многие в турецкую полицию служить пошли. И хорошо служили, потому что нашим приятно было над турками власть держать, хотя бы через полицию. А я через год так затосковал по нашим местам, что нанялся на фелюгу к одному бандиту, и он меня привез в Батум, а оттуда я пешком дошел до нашего села.
Дедушка замолкает и, глядя куда-то далеко-далеко, что-то напевает, а у меня перед глазами проносятся странные видения дедушкиного рассказа…
— Вот так, — говорит дедушка и, взяв в руки чувяк, разминает его перед тем, как надеть на ногу, — обманывать обманывали, а насильно из нашего села не угоняли…
Я смотрю на крупные ступни дедушкиных ног, на их какое-то особое, отчетливое строение. На каждой ноге следующий за большим палец крупнее большого и как бы налезает на него. Я знаю, что такие ступни никогда не бывают у городских людей, только почему-то у деревенских. Гораздо позже точно такие же ноги я замечал на старинных картинах с библейским сюжетом — крестьянские ноги апостолов и пророков.
Надев чувяки, дедушка легко встает и раскладывает прутья в две кучи — одну, совсем маленькую, для меня и огромную для себя.
— Дедушка, я больше донесу, — говорю я, — давай еще…
— Хватит, — бормочет дед и, обломав гибкую вершину орехового прута, скручивает ее, перебирая сильными пальцами, как будто веревку сучит.
Размочалив ее как следует в руках, он просовывает ее под свои прутья, стягивает узел, ногой прижимает к земле всю вязанку, снова стягивает освободившийся узел и замысловато просовывает концы в самую гущу прутьев, так, чтобы они не выскочили.