Шрифт:
Я почти не разговариваю, почти ничего не ем, а следовательно, почти не какаю. Я не хожу на работу, не развлекаюсь. Я много сплю, и все равно устаю. Секс? Напомните мне, в чем тут смысл, а то я, похоже, забыл. И еще я, кажется, утратил обоняние. Так что я даже не чувствую своего запаха. От больных людей плохо пахнет, правильно? Может быть, вы меня понюхаете и скажете? Или я прошу слишком многого? Да, понял — отвял. Прошу прощения, что спросил. Прошу прощения, что я вас донимаю.
Кстати, не заблуждайтесь. Вы, наверное, думаете — если, конечно, вы думаете, — на вашем месте я бы не стал тратить время на размышления обо мне, — но если вы все-таки думаете обо мне, вы можете сделать вывод, что поскольку я в состоянии описать свое состояние относительно четко и ясно, значит «все не так плохо». В корне неверно! «Его состояние безнадежное, но не тяжелое», — кто это сказал? Добавьте к списку моих симптомов провалы в памяти. Может быть, это я сам так сказал — я не помню.
Вот в чем загвоздка. Я могу описать только то, что в принципе поддается описанию. То, что я не могу описать, описанию не поддается. То, что неописуемое, — невыносимо. И тем более невыносимо, потому что неописуемо.
Разве я не красиво складываю слова?
Смерть души, вот о чем идет речь.
Смерть души или смерть тела: что бы вы выбрали? По крайней мере, вопрос несложный.
Не то чтобы я верю в существование души. Но я верю в смерть чего-то такого, во что я не верю. Я выражаюсь достаточно ясно? Если нет, тогда я позволю вам заглянуть в бессвязность, что заключает меня в объятия. Заключает меня в объятия — какое анахроничное выражение. Все глаголы сейчас архаичны. Глаголы сделали инструментами социальной инженерии. Даже простой глагол «быть» попахивает фашизмом.
ЭЛЛИ: Взрослые — все обломленные, я права? И еще одно. Я ненавижу, когда они делают вид, что ты вроде тоже как взрослая, пока их это устраивает, а если их что-то вдруг не устраивает, они вообще перестают тебя замечать. Как будто ты не существуешь. Как, например, когда я сказала Джилиан, что Стюарт по-прежнему от нее без ума, а она просто улыбнулась себе под нос, как будто меня вообще не было рядом. Уроки закончены, детишки могут идти по домам.
Я не могу оставаться в том доме и работать, как ни в чем не бывало. Как я уже говорила, тут дело не в чувствах. Стюарта я не люблю и никогда не любила. Но это не значит, что мне будет приятно смотреть, как он скачет перед ней с набором домашних инструментов. И как она ходит с видом кота, которому сейчас нальют сливок. Вы бы тоже, наверное, не задержались в том доме, правильно?
Во всяком случае, я кое-чему научилась у Джилиан. И я, во всяком случае, не влюбилась в Стюарта. Что утешает.
МИССИС ДАЙЕР: Видите, что он сделал? Он, наверное, из этих мошенников, о которых нас предупреждают в прессе и по телевизору. Обещал починить калитку, и звонок, и срубить дерево — срубить и увезти. Дерево он срубил, но оставил его лежать во дворе, так что мне даже переднюю дверь не открыть, а сам пошел за фургоном. Сказал, что надо нанять фургон, потому что дерево оказалось больше, чем он думал сначала, и я дала ему денег, и он ушел — и с концами. Не починил ни звонок, ни калитку. Это был очень приятный молодой человек, но оказалось, что он мошенник.
Когда я позвонила в Городскую Управу, они мне сказали: о чем я думала, когда собралась срубить дерево без их разрешения, и их вовсе не удивит, если кто-нибудь заявит протест и мне придет повестка в суд. А я им сказала, что лучше бы мне прислали повестку на тот свет. Или пусть сами приедут и проводят меня в мир иной. Там я хотя бы найду покой.
МАДАМ УАЙЕТТ: Я уже говорила, чего я хочу, и мне по-прежнему этого хочется. И я знаю, что я ничего этого не получу. Так что я нахожу утешение в хорошо сшитом костюме, в филе палтуса, в книге, написанной хорошим стилем и со счастливым концом. Я очень ценю, когда люди ведут себя вежливо и когда у меня есть возможность пообщаться с друзьями, которых я уважаю. Если нельзя хотеть для себя, я буду хотеть для других. И мне всегда будет больно за то, что у меня было в жизни и чего я хочу до сих пор, но чего у меня никогда больше не будет.
ТЕРРИ: Кен пригласил меня в «Обриски» поесть крабов. К ним подают деревянный молоточек, острый нож и большой кувшин пива, а под стол ставят корзину с пластиковым мешком — бросать очистки. Я знала, как правильно чистить крабов, но я все равно попросила Кена, чтобы он мне показал. Крабы — удивительные штуковины, я бы даже сказала — конструкции, похожие на какой-нибудь современный, хитрый вид упаковки, только изобретенный давным-давно. Берешь краба из кучи, переворачиваешь его спинкой вниз, ищешь на пузике что-то похожее на кольцо-открывашку, подцепляешь его ногтем большого пальца, отрываешь, и коробочка раскрывается на две половинки. Потом обрываешь клешни, убираешь слой ложного мяса, то, что остается, разламываешь пополам, подцепляешь кончиком ножа, чтобы немножко освободить содержимое, режешь крест-накрест, берешь мясо пальцами и ешь. Мы быстро разделались с дюжиной крабов. По шесть на каждого: очисток набралось немало. На гарнир я взяла маринованный лук, Кен — жареную картошку. На десерт мы заказали крабовый пирог.
Нет, вы не знаете Кена.
И вам больше не нужно за меня волноваться. Если вы вообще волновались.
СОФИ: Стюарт пришел пожелать нам спокойной ночи. Мари уже спала, а я сделала вид, что тоже сплю. Я вжалась лицом в подушку, чтобы он, когда наклонился меня поцеловать, не почувствовал неприятного запаха у меня изо рта Когда он ушел, я лежала и думала обо всем, чего мне не надо было есть. Думала о том, какая я стала толстая — как свинья.
Я ждала, когда хлопнет передняя дверь. Ее всегда слышно, как она хлопает, потому что она тугая, и чтобы она захлопнулась, надо нажать на нее посильнее. Я не знаю, сколько я так ждала. Час? Или больше? Наконец я услышала, как она хлопнула.
Они, наверное, обсуждали папу. Он очень серьезно впал в унылость. Только я думаю, это надо называть каким-нибудь взрослым словом.
СТЮАРТ: Когда я сказал «мы утешили друг друга», у вас, может быть, создалось не совсем то впечатление. Может быть, вы подумали, что мы этак по-стариковски выплакались на плече друг у друга.
Нет, на самом деле, мы повели себя как подростки. Как будто что-то — что-то из давних, полузабытых времен, — наконец-то прорвалось наружу. Все было так, как будто мы оказались в прошлом, когда мы только-только познакомились, — как будто мы начали все заново, но уже по-другому. Когда тебе тридцать, ты еще не совсем взрослый — ты стараешься сделать вид, что ты взрослый, но в душе ты по-прежнему как ребенок. Сказать по правде, мы тогда повели себя именно так. Все было очень серьезно, мы были серьезными, мы влюбились друг в друга, мы планировали, как мы будем жить вместе — не смейтесь, — и все это подпитывало наш секс, если вы понимаете, что я имею в виду. Я не говорю, что тогда у нас был плохой секс, вовсе нет, просто в нем постоянно присутствовало ощущение ответственности.