Шрифт:
Виктор Степанович.
На обороте:
Директору Исилькульской районной библиотеки Омской области Вере Ивановне Шеховцовой, высокоуважаемой.
Жалею я весьма, что не способен Слагать свои творения стихами — Особенно вот эти «Письма внуку», Которые, пока творил их, лёжа, Сибирскими предолгими ночами, — Просились быть написанными только Стихами, а не прозой надоевшей. Увы, мне тайны рифм, простецких, Остались недоступными поныне… Всю жизнь свою завидуя поэтам, Пытался стихотворствовать, но тщетно: Не мог осилить даже пары строчек, Сложив их так, чтоб без ущерба делу Они бы срифмовались мало-мальски. Биолог я, учитель, и художник, И слесарь, и эколог, и механик, Естествоиспытатель, и прозаик, Но — не поэт! И с этим примириться Приходится с великим сожаленьем: Пегас — крылатый конь небесный, Извечно всех поэтов вдохновлявший, — Остался для меня созвездьем древним, На небесах осенних — да и только. Хотя — как знать? О гнусных негодяйствах, О смерти, об отвратнейших распутствах, О лагерях, о тюрьмах премерзейших, Да чтобы вперемежку со священным С Природою, Искусством и Любовью, Стихами слить в одной произведенье — Не вышла б ведь единая поэма, Пусть даже был бы я и стихотворцем. И, если тот отрезок жизни краткий, Что изложил я в «Письмах» скучной прозой, Окажется хоть в чем-то интересным Читателю, осилившему книгу — Я буду этим превесьма доволен!Рукопись, что Вам передаю, я одолел быстрее первой, хотя она прегораздо толще таковой, и окончил в самом начале октября прошлого года; я бы послал Вам её много раньше, но в ночных своих каракулях никто кроме меня не разберётся, и мне пришлось снова сесть за свою пишущую машинку — трофейный немецкий «Идеал», старенький, каковая работа по перепечатке заняла много больше времени, нежели чем само сочинение. Задержка получилась ещё и потому, что для перепечатки рукописи хотя бы в пяти, под копирку, экземплярах нужно было добыть изряднейшую пачку сносной бумаги, да не одну, каковая писчая бумага нынче так неимоверно вздорожала и стала почти недоступной, как выделанный папирус для египетского беднейшего раба эпохи Древнего Царства, и потому мне, как писателю, стыдно сознаться, что даже бумага, в нужном количестве, не говоря о многом прочем, стала великой проблемой. Но выручили некой предобрые люди, о каковых будет непременно написано в нужное время. Из-за сказанных причин рукопись передаю Вам с изрядным, против обещанного срока, опозданием, за каковое, как я за мелкий мой почерк, коим начертано вот это «сопроводительное» моё к Вам письмо, прошу меня простить великодушно.
К ЧИТАТЕЛЮ
Прожив жизнь, на мой собственный взгляд, превесьма удивительную (впрочем, как всех ни уравнивай, даже двух мало-мальски одинаковых жизней не случится), и, по моим же расчетам, необычно долгую для моего здоровья, подорванного ещё в юности лагерями-тюрьмами (сейчас, когда я пишу эти строки, мне 66 лет), я, который сделал-натворил за эту самую жизнь немало всякого своими руками — в мастерских, в поле, в лабораториях и всяких иных местах, написал немало научных трудов, популярных статей, рассказов, очерков, несколько книг, о коих будет сказано в свое время, выполнил превеликое множество иллюстраций, набросков, этюдов, картин и совершенно необыкновенных (прошу простить меня за нескромность, но утешаю себя тем, что эти строки прочтут уже после меня) произведений искусства, о коих тоже надеюсь в своём месте рассказать подробно, — решил описать и свою собственную жизнь. Ведь всё вышесказанное, написанное пером и кистью, было, в основном, о Природе, о её многочисленных тайнах и загадках, о моих попытках её охраны, о её гибели, ну и о некоторых своих чувствах, с нею, Природой, связанных, — так вот я подумал: а ведь кроме этого я повидал-испытал за свою эту жизнь немало, побывал в разных эпохах, городах и селах, дорогах и обществах, весьма преинтересных, не раз был на пороге смерти, имел дело со множеством разных людей — и славных, и умнейших, и злых, и всяких-превсяких иных, и, если всего сказанного не опишу хотя бы кратко — а оно ведь никогда уже не повторится, — то всё это ведь оборвётся и канет навсегда в Небытие и Безвестность, ибо на многих объектах своего изучения я, старый естествоиспытателъ-полевик, убедился совершенно точно, что жизни загробной нет да и быть не может (о неких физиологических опытах на эту тему будет сказано в нужном месте). Читателей, верующих в обратное, прошу не судить меня строго точно так же, как и я никогда не осуждал верующих в любые святыни, к моими святынями всю жизнь были всего три — Труд, конечно же, не рабский, не сизифов, а плодотворный, творческий, ибо лишь ему, Труду, а не безделью и отдыху, как пытается доказать некий профессор В. Дольник в своей наисумасброднейшей статье «Происхождение человека», помещённой в 3-м номере журнала «Наука и жизнь» за 1993 год, человечье общество обязано своим материальным и интеллектуальным становлением; и ещё я поклоняюсь Жизни, как уникальному состоянию Материи, быть может чрезвычайно редкому во Вселенной, но, по счастью, развившемуся на нашей планете — я имею в виду не только жизнь людскую, но и жизнь любой другой растительной или животной твари, вплоть до микроскопической, и сейчас, на склоне лет, в очень трудное время, каковое, несомненно, когда-нибудь пройдёт и настанут светлые дни — а в это я верю, хотя очень жалею, что это случится уже после меня, — я, как могу, учу этой самой любви к Живому, и Земле, как колыбели этой Жизни, других людей, особенно детишек, каковых люблю более всего остального. А третье моё божество — это Солнце, породившее и поддерживающее эту Жизнь; ему, Солнцу, как святыне, поклонялись многие народы, и эта религия мне, закоренелому материалисту, ближе всего, и о том я тоже намерен подробно рассказать в нужном месте. Продумав всё это, я решил было написать о себе и о других некую автобиографическую книгу, но долго не мог найти форму такого повествования, ибо знал, что нудные мемуары читать будут немногие, научно-историческое изложение мне не под силу, да его, если и будут читать, то и вовсе немногие; один печальный семейный случай с моим маленьким внуком, попавшим в мерзейшую житейскую передрягу, о каковой вскользь упомянуто в первой моей рукописи этого цикла и о коей я надеюсь подробно рассказать в дальнейшем, помог мне найти форму этого изложения (воистину нет Худа без Добра!) — эпистолярную, в виде писем, адресованных сказанному внуку, а заодно с ним и всем читателям всяческих профессий и возрастов. В той рукописи — а может статься и книге, если в нынешнее сверхтяжелое время удастся её напечатать — я рассказал о начальном, быть может главном периоде своей жизни — о Детстве, обо всём, что меня тогда окружало, а если кратко, то вот о чём. Родился я в 1927 году на самом Юге европейской России, а именно в крымском Симферополе, где и рос до 14-летнего возраста; мать моя Ольга Викторовна — родом из дворян Терских, отец же Степан Иванович Гребенников — из простолюдинов, талантливый самоучка-изобретатель, механик, путешественник-авантюрист и даже немного писатель, честный и работящий человек, но был упрямцем и самодуром, особенно в семье; ещё у меня был старший брат Анатолий, 1924 года рождения, каковой, увы, погиб в Великую Отечественную в Чёрном море под Севастополем; родители владели громадной усадьбой с большущими Домом и Двором, кои я пишу тут с больших букв потому, что каждый из них был своим, особым, старинным миром, сформировавшим из меня того, каким я стал. Обо всём том и премногом другом рассказано в первой книге моих «Писем внуку», названных мною, по одной из интимнейших глав, «Сокровенное», и если она будет напечатана раньше этой, то будет очень хорошо: читатель, прочтя сие предисловие, прервёт чтение, возьмет оказанную книгу в библиотеке и прочитает перед этой; если же первую книгу издать пока не удастся, а рукопись читатель не достанет, то вполне можно начинать чтение прямо со следующей страницы, и если то чтение не прискучит читателю хотя бы первые пятнадцать минут, я буду превесьма тому рад. И еще: в сих документальных сочинениях, рассказывающих о разном преинтересном, мне было не избежать описания и многих людских пакостей, включая гнуснейшие выпивки, в том числе и свои собственные, чуть было не унесшие меня на тот свет; и дела развратные, включая некие плотские соития, с подробнейшим описанием таковых; и человечьи тяжкие смерти и даже могилокопания; и многое иное мерзейшее и непотребное — хотя и буду отдавать предпочтение делам наивозвышенным; поэтому я настоятельно просил бы взрослого досточтимейшего моего читателя дать эту книгу своим чадам, лишь когда таковые — в том числе и мой сказанный внук — достигнут хотя бы 14-15-летнего возраста, и не обессудить меня за написанное.
Новосибирск, осень 1993 года.
Письмо тридцать второе:
ПРЕДУТРЕННЕЕ ВИДЕНИЕ
I.Дорогой мой внучок и уважаемые остальные читатели! Сегодня под утро я увидел некий замечательный сон: будто пришел на занятия к ученикам своей новосибирской эко л ого — эстетической школы, в которой ты сейчас учишься (письма эти должен будешь прочесть изрядно повзрослев) — а она, эта школа, как бывает порою во снах, «смешалась» с художественной школой в городке Исилькуле Омской области, каковую я сам же и организовал более трех десятилетий назад и в коей проработал когда-то целых двенадцать лет, о чём я потом напишу наиподробнейше, — так вот, будто уже большинство учеников на местах и впору начинать урок. Но тут обнаруживается, что я не захватил с собою лекарство — а ты знаешь, что без лекарств я теперь, под старость, не могу обойтись и дня, — и говорю вам, моим ученикам: вы мол продолжайте работать (на мольбертах же начатые прошлый раз рисунки некоих древесных веток), а я дойду до ближайшей аптеки и быстро вернусь; выхожу, и на счастье как раз возле меня останавливается трамвай, на котором до аптеки ехать всего лишь одну остановку — таким образом я затрачу лишь какие-то малые минуты и к уроку не опоздаю вовсе. Трамвай через весьма короткое время останавливается: расстояния между остановками у нас в Симферополе — а это мне уже видится Симферополь — совсем коротенькие (во сне я забываю, что трамваев там давно нет, их заменили автобусами и троллейбусами), соскакиваю с подножки и попадаю снова в удивительный мир моего родного города, сказочно меняющегося от сновидения к сновиденью: улицы примерно те же, но старинные здания стали ещё вычурнее, ещё массивнее, ещё древнее; я всматриваюсь в их наиблагороднейшие лепные украшения — а ты ведь знаешь, что в былые годы я зарисовал всех тамошних каменных и цементных атлантов, наяд, дриад, кариатид, все маски львов, людей, симпатичных «гибридных» чудищ, глядевших на меня, ещё тогда маленького, этакими своими грустными глазами, и спустя шесть десятилетий устраивал выставки их изображений, нарисованных мною в некоей наизамечательной технике (извини, что порой буду хвалиться, но а как мне быть иначе?). Так вот я с превеликим удивлением обнаруживаю, что все эти мои каменные друзья и натурщики, мои симферопольские берегини, целы-целехоньки, столь же, если не более, выразительны, милы и разнообразны, и дома, на стенах коих они размещены, сказочно-древние, какие-то необыкновенно романтичные и тоже превесьма разнообразные.
II.Тут у меня мелькает счастливая мысль: я ведь показывал вам, то есть моим милым ученикам, свои произведения — большие графические листы с изображениями коих каменных любимцев, как бы офортные или гравированные весьма преизящно, но это были не гравюры, не офорты, а некая моя техника, о каковой я расскажу или в «Письмах», или в отдельных трактатах; вы все тогда весьма заинтересовались изображенным мною южным сказочным городом, и говорили мне, что хотели бы увидеть всё это в натуре; так что мешает мне вот прямо сейчас вернуться к вам, забрать вас и прийти сюда — а это всего лишь одна трамвайная остановка, — и я покажу вам чудеса моего крымского волшебного детства. И очень даже может быть, что совершая такие вот экскурсии, вы все, или большинство вас, моих учеников, настолько напитаетесь этим сказанным моим гребенниковским духом, что у кого-то из вас проявится такое же, как у своего учителя, восприятие мира, возникнут такие же разнообразные стремления к постижению божественных тайн Мироздания, созреют такие же нестандартные удивительные таланты, каковые пришли ко мне и в науках, и в искусствах; и я был бы тем премного счастлив. Вернувшись в класс — а про лекарство я уже забыл, потому как снова молод и здоров — я сообщаю вам: дети, прервем пока рисунок той ветви, лучше сейчас совершим экскурсию; что мол сидеть в классе, когда на дворе вон какая замечательнейшая погода, тем более что лето у нас в Сибири короткое, в помещении насидимся вдосталь осенью-зимою-весной, а сейчас ничего с собою не берите, и пойдемте за мною в мой замечательнейший город, до коего, оказывается, совсем близко, несколько минут ходьбы. Можно, конечно, проехать и на трамвае, но лучше идти пешком: милые мои улицы начинаются наверное даже раньше следующей трамвайной остановки: но тут мы с вами видим, что пришли ещё не все ученики, и думаем, стоит ли их ждать, или пойти прямо сейчас? Как вдруг я тут обнаруживаю, что почему-то призабыл некоторые ваши имена и фамилии, да и как не призабыть, когда прошли многие годы и даже десятилетия, вот вы, видимые мною сейчас в этом классе, сравнялись все по возрасту, став молоденькими и даже маленькими: и Дима Лиошенко, который теперь крупный омский инженер, и Люда Малькова с Юлей Юрчатовой, ныне преподающие изобразительные художества в Омской школе искусств; и брат сказанной Юли Юрчатовой; и Саша Сергеев с Валей Пахотиной — я пишу тут их обоих вместе потому, что они в моей «художке» влюбились, поженились, и теперь талантливо художничают в далёком Петербурге; и застенчивая Аня Чернявская, ставшая крупным омским искусствоведом при художественном музее; и ты, мой дорогой внучок Андрюша; и новосибирец Володя Кириллов, проходивший у меня в заказнике практику от НГУ и ставший учёным гидробиологом; и исилькулец Гена Мельников, омский художник, который спился и давно умер, а тут он, оказывается, жив и совсем ещё молоденький паренёк; и Аня Шкута, талантливая новосибирская девочка, маленькая, ещё никем не ставшая, ибо она ещё и в самом деле мала, а знать чье-либо будущее никому не дано даже во сне, в том числе и мне; и Коля Горбунов, художничающий на омской земле; и ещё кто-то, и ещё кто-то; я силюсь вспомнить позабытые мною имена и от этого превеликого умственного усилия просыпаюсь.
III.Многие минуты я берегу необычайно светлое впечатление от своего сказанного волшебного сна, щемящего сладко душу, и лишь потом начинаю дивиться тому, как это полуспящий мой мозг сумел сдвинуть, спрессовать почти три десятилетия в несколько единых минут, уравнять вас, таких разных, по возрасту, сделав всех детьми и усадив в один класс за мольберты с рисунками древесной ветви. Но кончился сон, впереди день, который не знаю, что принесёт, скорее всего очередные горести; но увиденный сон влил в меня некую тихую радость, и потому, чтобы не забыть это видение — а сны, как ты знаешь, иногда начисто забываются — тут же взял ручку, бумагу, каковые давно уж кладу на полу у койки для разных ночных заметок и сочинений, быстро записал увиденное как можно подробнее — вроде бы как запротоколировал; вот на том и закончу сие странное к тебе послание, написанное под Новосибирском в 1993 году двадцать третьего числа июня месяца, в среду, ранним утром.
Письмо тридцать третье:
ОТЪЕЗД В КАЗАХСТАН
I.Это письмо к тебе переписываю, но с изрядными переделками, с предпоследнего письма первой книги «Писем внуку», для того, чтобы по возможности не прерывать хронологичность повествования, и ещё для того, дабы ввести в это повествование читателя, не знакомого с первым моим томиком; должен сказать, что — и ты наверное это почувствовал — я пишу эту серию иным языком, отличным от моего обычного гребенниковского, коим написано всё моё предыдущее; откуда и как появилась нужда в таком изменении, я сообщу тебе в должном месте, а пока вернёмся в далёкий 1939 год, когда отец продал последний остаток нашего громадного замечательного симферопольского Дома по Фабричному спуску, и четырнадцатого же октября сказанного года мы покинули родное моё жилище. Была превесьма мерзкая погода с ветром, который нёс не по-крымски ранний снег. Я последний раз оглянулся: прощай, родное крыльцо с тремя каменными, замшелыми по углам, ступенями; прощайте, родные Стены моего Двора, обитателей коих я описал в книге «Мой мир», и это были насекомые, птицы, ящерицы и другая замечательнейшая живность; прощай, родная черепичная Крыша, с которой открывалось мне полмира, и на каковой водились во множестве совершенно неземные, как бы инопланетные существа тихоходки, весьма малые, микроскопические; прощайте, милые мои Окна, через кои я, даже сидя больным дома (в детстве подолгу болел), видел-познал много-премного небесных, земных и людских тайн; они, Окна, тоже, прощаясь, плачут: мокрые снежные хлопья, коснувшись стекол, тают, и весьма печально текут вниз. Мать, наверное, переживала ещё больше моего — но мы оба молчали; отец, который вёз нас из Крыма в Северный Казахстан, где он надеялся испытать своё последнее изобретение — аппарат для сухой, то есть безводной добычи золота из золотоносных песков на приисках, заторопил: не опоздать бы к поезду; вот мы зашагали к Кантарке — трамвайной конечной остановке, самой ближней к нам.
II.Сквозь летящую пелену снега я вдруг увидел, как, пересекая нам дорогу, низко-низко над мокрыми крышами пролетел гриф; я очень любил наблюдать этих могучих птиц, парящих в синем поднебесье на недвижных крыльях; о сказанных птицах я поведал тебе в письме 16-м («Голод»), но никогда не видел, чтобы этот властелин неба, высматривающий со своих небесных высот голодушную падаль в пригородах, летел вот так, совсем по-над домами, тяжко взмахивая своими мокрыми, облепленными снегом, крыльями и зябко вобрав свою голову с крючконосым клювом глубоко в плечи; по всему это был недобрый, дурной знак, смысл коего я узнал много позже: и смертельную тоску по Родине в дальних, поначалу неприютных, краях, и долгую ужаснейшую войну, и кончину мамы в Сибири, и бестолковые мыкания по Средней Азии, и бродяжничество, и жуткие казематы Златоустовской, будь она навеки проклята и сровнена с землей, тюрьмы, и страшные уральские лагеря, на двадцатилетнее(!) бесовское заключение в которых я, двадцатилетний, буду осуждён, и ещё много-премного других горестей и несчастий, о каковых я ещё не знаю, но предчувствую что-то пренедоброе.