Шрифт:
Дойдя до шоссе, обессилевший Толстой упал на землю. Проезжавшие мимо мужики подобрали его и отвезли в деревню, к бабке, умевшей вправлять вывихи. Домой Лев Николаевич в таком состоянии ехать не хо -тел — беременной Софье Андреевне лишние волнения могли только повредить.
Одной бабкой дело не обошлось — по возвращении домой пришлось приглашать врачей из Тулы, но все равно рука оказалась вправленной неудачно. Ограничение подвижности и боль Толстой терпел около двух месяцев, но в конце концов решил ехать в Москву, понимая, что местные врачи ему не помогут.
21 ноября Толстой приехал в Москву. Остановился он по-родственному у Берсов. Поначалу попробовал лечиться ваннами и специальной гимнастикой, но вскоре убедился, что от этого лечения проку нет, и решился на операцию. Решение это пришло к нему в Большом театре, где он слушал оперу Россини «Моисей». Лев Николаевич писал жене, что эта опера пробудила в нем особенную любовь к жизни и придала сил для борьбы за жизнь. Еще Толстой писал, что ему «было очень приятно и от музыки, и от вида различных господ и дам», которые для него были «всё типы» для нового романа.
28 ноября под обезболиванием хлороформом (распространенный в те времена вид наркоза) была произведена операция. Руку заново вывихнули и вернули на свое место. Вопреки опасениям врачей, операция оказалась удачной. После нее Толстой еще две недели пробыл в Москве под врачебным наблюдением, занимаясь своим новым романом.
Первые главы романа были переданы для печати в редакцию журнала «Русский вестник». 29 ноября в письме к Софье Андреевне Толстой писал: «Когда мой портфель запустел и слюнявый Любимов (секретарь редакции. — А.Ш.) понес рукописи, мне стало грустно, именно от того, за что ты сердишься, что нельзя больше переправлять и сделать еще лучше».
В Москве Толстой продолжил сбор материалов для работы над романом — рыскал по книжным лавкам в поисках нужных книг, консультировался у университетских профессоров истории, подолгу просиживал в Чертковской и Румянцевской библиотеках, пользовался по протекции тестя Архивом Дворцового ведомства, расспрашивал знакомых стариков, помнящих события двенадцатого года.
Верной Сони под рукой не было, но ее с успехом заменили сестры Таня и Лиза, которым Толстой, щадя руку после операции, диктовал продолжение романа. Его отношения с Лизой Берс к тому времени наладились, став ровными, дружескими, такими, какими они и были когда-то. То ли Лиза успокоилась, перегорев в душе, то ли поняла, на примере сестры Сони, что рядом со Львом Николаевичем быть счастливой невозможно, и радовалась про себя счастливому избавлению.
Толстой и к свояченицам относился словно к нанятым секретарям. «Я как сейчас вижу его, — более чем через полвека вспоминала Татьяна, — с сосредоточенным выражением лица, поддерживая одной рукой свою больную руку, он ходил взад и вперед по комнате, диктуя мне. Не обращая на меня никакого внимания, он говорил вслух:
— Нет, пошло, не годится!
Или просто говорил:
— Вычеркни.
Тон его бьгл повелительный, в голосе его слышалось нетерпение, и часто, диктуя, он до трех-четырех раз изменял то же самое место. Иногда диктовал он тихо, плавно, как будто что-то заученное, но это бывало реже, и тогда выражение его лица становилось спокойное. Диктовал он тоже страшно порывисто и спеша».
Без «порыва» дело не ладилось. «Нынче поутру около часу диктовал Тане, но не хорошо — спокойно и без волнения, а без волнения наше писательское дело не идет», — писал Толстой жене в декабре 1864 года.
Долгая разлука пошла на пользу отношениям между супругами. Будучи в Москве, Лев Николаевич практически ежедневно обменивался письмами с Софьей Андреевной.
Уже в первом письме от 22 ноября Софья Андреевна спешила признаться: «Всё думала о том, что я очень счастливая благодаря тебе, и что ты мне много хорошего внушил... А как нам хорошо было последнее время, так счастливо, так дружно, надо же было такое горе (имелся в виду случай с падением. — А.Ш.). Грустно без тебя ужасно, и всё приходит в голову: его нет, так к чему все это? Зачем надо всё так же обедать, зачем так же печи топятся и все суетятся, и такое же солнце яркое, и та же тетенька, и Зефироты (так с подачи Льва Николаевича звали его любимых племянниц, дочерей сестры Марии. — А.Ш.) и всё».
В ответ Толстой писал: «За обедом позвонили — газеты, Таня все сбегала, позвонили другой раз — твое письмо. Просили у меня все читать, но мне жалко было давать его. Оно слишком хорошо, и они не поймут, и не поняли. На меня же оно подействовало как хорошая музыка: и весело, и грустно, и приятно — плакать хочется».
Столь же важное значение имели и письма мужа для Софьи Андреевны. «Твоим духом на меня повеет, когда прочту твое письмо, и это меня много утешит и оживит», — писала она.
2 декабря, продиктовав письмо к жене Татьяне Берс, Толстой собственноручно, невзирая на то, что на пятый день после операции рука слушалась его плохо, приписал внизу: «Прощай, моя милая, душечка, голубчик. Не могу диктовать всего. Я тебя так сильно всеми Любовями люблю все это время, милый мой друг. И чем больше люблю, тем больше боюсь».
И получил в ответ столь же нежное: «Сейчас привезли твое письмо, милый мой Лева. Вот счастие-то мне было читать твои каракульки, написанные больной рукою. Всеми Любовями, а я-то уж не знаю, какими я тебя люблю Любовями».
В следующем письме к жене Толстой признавался, что время своего жениховства любил ее «совсем иначе, чем теперь», и философски добавлял: «Этим-то и премудро устроено, а любить всё одинаким образом надоело бы». Но хорошо зная как себя, так и супругу свою, он с горькой иронией добавляет: «Ведь как, кажется, теперь я был бы счастлив с тобою; а приедешь, пожалуй, будем ссориться из-за какого-нибудь горошку».