Цыпкин Леонид Борисович
Шрифт:
«Лето в Бадене» воссоздает сразу же несколько «реальностей», описывает их, изображает их в близком к галлюцинации потоке чувств. Оригинальность романа заключается в том, как с автобиографического повествования неназванного рассказчика, путешествующего среди безрадостной советской действительности, он переключается на историю странствующих Достоевских. Сквозь развалины нынешней культуры лихорадочно-ярко проступает прошлое. Свое путешествие в Ленинград Цыпкин превращает в хождение по душам своих персонажей — «Феди» и «Ани», обнаруживая в себе поразительную, невероятную силу сопереживания. Цыпкин задержится в Ленинграде на несколько дней. Его паломничество — явно не первое, несомненно, одинокое, — завершится посещением дома, где умер Достоевский. А Достоевские только начинают свои безденежные странствия — они пробудут в Европе четыре года (здесь уместно вспомнить, что автора «Лета в Бадене» так и не выпустили из СССР). Дрезден, Баден, Базель, Франкфурт, Париж — их жребий постоянно пребывать в взвинченном состоянии: из-за удушающей, унижающей безнадежности их финансового положения; из-за необходимости бесконечно торговаться с бесцеремонными иностранцами — швейцарами, извозчиками, домовладелицами, официантами, лавочниками, ростовщиками, крупье; из-за собственных внезапных прихотей и бурных переживаний. Страсть к игре. Угрызения совести. Огонь лихорадки. Любовный жар. Пожар ревности. Угар раскаяния. Страх…
Не азарт, не творчество, не религиозность определяют главное направление в изображении жизни Достоевского в романе. Это обжигающее великодушие супружеской любви, которая не ставит условий и границ, но не гарантирует счастья. Кто сможет забыть о «плавании» влюбленных — уникальной метафоре акта любви? Всепрощающая, но всегда полная собственного достоинства любовь Ани к Феде перекликается с преданностью поборника литературы Цыпкина писателю Достоевскому.
Ничто не выдумано. И выдумано все. Действие выстроено вокруг путешествия по местам Достоевского и его романов, но это — лишь повод для создания книги, которую мы держим в руках. «Лето в Бадене» относится к редкому и исключительному типу романа, где рассказ об исторической личности, выдающемся представителе другой эпохи вплетается в историю настоящего. Автор пытается как можно глубже проникнуть во внутренний мир человека, своей судьбой обреченного не только на величие, но и на бессмертие. Другой пример — «Артемизиа» Анны Банти, шедевр итальянской литературы XX века.
На первой странице Цыпкин покидает Москву. Через две трети книги он прибывает на Московский вокзал в Ленинграде. Зная, что совсем недалеко от вокзала есть «обычный серый петербургский дом», в котором Достоевский провел последние годы жизни, он направляется со своим чемоданом дальше, ступает в ледяной ночной сумрак, пересекает Невский проспект, проходит по другим местам, памятным по последним годам Достоевского, и приходит туда, где всегда останавливается в Ленинграде, — в обшарпанную коммунальную квартиру, к подруге его матери, о которой он пишет с невыразимой нежностью. Она встречает его, кормит, постилает ему на старой продавленной кушетке, и задает тот же вопрос, который он слышит каждый раз: «Ты все еще увлекаешься Достоевским?» Когда она уходит спать, Цыпкин наугад снимает с полки том из дореволюционного собрания сочинений Достоевского. Это оказывается «Дневник писателя» и, предаваясь размышлениям о загадке его антисемитизма, герой засыпает.
Следующее утро он проводит в разговорах с любящей его хозяйкой, слушает ее истории об ужасах Ленинградской блокады и, когда короткий зимний день уже погружается в сумерки, отправляется бродить по городу, «фотографируя „дом Раскольникова“ или „дом старухи процентщицы“ или „дом Сонечки“ или дома, в которых жил их автор, потому что именно здесь-то он и жил в самый темный и подпольный период своей жизни, в первые годы после возвращения из ссылки». Далее, «ведомый каким-то внутренним чутьем», Цыпкин выходит «совершенно точно к нужному месту» и чувствует, как его сердце «даже провалилось от радости и еще от какого-то другого, смутного чувства» — он оказывается напротив четырехэтажного углового дома, где умер Достоевский, а теперь расположен музей. Посещение музея, в залах которого стоит «почти церковная тишина», предвосхищает рассказ о последних днях Достоевского, сопоставимый по силе разве что с описанием смерти в соответствующих сценах Толстого. Сквозь призму неподдельного горя Анны Григорьевны переданы бесконечные часы, которые она проводит у постели умирающего. В этой книге о любви вообще, о семейной любви и о любви к литературе Цыпкин не смешивает и не сравнивает эти чувства, но воздает им должное, ибо каждое из них вносит в роман свое обжигающее пламя.
Если любить Достоевского, что можно поделать — что может поделать еврей, — зная, что Достоевский ненавидел евреев? Как объяснить злобный антисемитизм, который выказывает «человек, столь чувствительный в своих романах к страданиям людей, этот ревностный защитник униженных и оскорбленных»? И как понять, что именно заключено «в этом особом тяготении евреев к Достоевскому»?
Длинный список «евреев-литературоведов, ставших почти монополистами в изучении творческого наследия Достоевского», выстроенный Цыпкиным, начинается с талантливого и, пожалуй, самого выдающегося из них Леонида Гроссмана (1888-1965). Его труды — важный источник биографических построений Цыпкина. Еще одна книга, которая помимо «Дневника» названа в начале романа — результат научной работы Гроссмана. Он подготовил первое издание «Воспоминаний А. Г. Достоевской», которое вышло в свет через семь лет после ее смерти, в 1925 году. Цыпкин предполагает, что в этой книге нет упоминаний «о жидочках на лестнице» и прочих подобных выражений, возможно, потому, что «Воспоминания» написаны вдовой накануне революции, «может быть, даже уже после знакомства с Леонидом Гроссманом».
Цыпкин, по-видимому, знал такие значительные исследования Гроссмана, как «Бальзак и Достоевский» (1914) и «Библиотека Достоевского по неизданным материалам» (1919). Вряд ли он прошел мимо повести «Рулетенбург» (1932) — фантазии на полях романа об игорной страсти (как известно, «Игрок» сперва именно так и назывался). Но одну книгу Гроссмана Цыпкин вряд ли читал, поскольку она была фактически изъята из обращения. «Исповедь одного еврея» (1924) — это история жизни одновременно самого необычного и самого жалкого из еврейских поклонников Достоевского, Аркадия Ковнера (1842-1909), уроженца виленского гетто, с которым Достоевский вступил в переписку. Безрассудный самоучка Ковнер поддался чарам писательского таланта и, прочитав «Преступление и наказание», пошел на воровство, чтобы помочь больной бедной девушке, в которую был влюблен. В 1877 году осужденный на четыре года каторги, накануне этапа в Сибирь, Ковнер написал Достоевскому из камеры в Бутырской тюрьме, обвинив его в ненависти к евреям (за первым письмом последовало и второе — о бессмертии души).
Тема антисемитизма Достоевского выплескивается на страницы «Лета в Бадене», едва Цыпкин прибывает в Ленинград, но разрешения этому мучительному вопросу нет и в конце романа: «<…> мне казалось до неправдоподобия странным», что Достоевский «не нашел ни одного слова в защиту или в оправдание людей, гонимых в течение нескольких тысяч лет, — <…> — евреев он даже не называл народом, а именовал племенем, <…> — и к этому „племени“ принадлежал я и мои многочисленные знакомые или друзья, с которыми мы обсуждали тонкие проблемы русской литературы». Но все это не мешало евреям любить Достоевского. Почему?
Единственное объяснение, которое предлагает Цыпкин, — это вообще любовь евреев к русской литературе. Такое умозаключение напоминает о другом, похожем явлении: немецкое поклонение Гете и Шиллеру по большей части было тоже делом евреев — до тех пор, пока Германия не принялась их уничтожать. Любить Достоевского значит любить литературу.
Благодаря уникальному стилю «Лето в Бадене» объединяет главные темы русской литературы и, как при ускоренном обучении, стремительно пролистывает их перед читателем. Язык романа позволяет неожиданно смелые и увлекательные переходы от первого к третьему лицу — от собственных поступков, воспоминаний и размышлений автора («я») к сценам с Достоевскими («он», «они», «она»). С такой же легкостью роман перетекает из прошлого в настоящее. Настоящее в романе — не только паломничество Цыпкина, как и прошлое — не только поездка в Баден или жизнь Достоевских с 1867 по 1881 годы. Границы времени условны: Достоевский подчиняется нахлынувшим на него воспоминаниям еще более давних лет, а рассказчик призывает в настоящее память прошлого.