Шрифт:
Отец в Париже комиссионную лавку держит. Человек ничего, киевлянин. Баки, как у собаки, глаза шилом. За все лето два пальца дал. Соблаговолил… Полпальца б ему сдачи к носу поднести! В хозяйстве кобылы от жеребца не отличит, а туда же… имение завел. В город поедешь за покупками, явишься с докладом, выслушает, — только ничего кислого ему не докладывай, огорчаться не любит. А приедет в усадьбу — беда. Почему на капусте гусеница? С какой стати лодка течет? Почему скамейки не подкрашены?.. Почему прачка беременна?
Где же это видано, чтобы экономка и за гусеницу, и за лодку, и за прачку отвечала? Бельгиец-садовник хитрюга, чем свет в огороде роз понарежет, длинноухой травой перевьет, фонарь под глазом пудрой присыплет и тащит букет в столовую… Все воскресенье ходит за хозяином следом, как грач за плугом: очки втирает. Тот доволен, губу на локоть и сейчас же бельгийцу на чай двадцать франков. Я, говорит, вами «тре контан»! Подожди до осени, будешь ты тре контан… Маркиз свинячий!
А конюх еще похлеще. В укромном месте в парке хозяина высмотрит и давай про людей наговаривать… Экономка яйца прикапливает, кофе со сливками пьет. Неужели без сливок?! Покупать, что ли?.. За собой бы, лодырь, смотрел! Кто лошадь в водокачке на всю ночь забыл? Кто хозяйское вино бистровщику продал? Все известно… И про портьеры тоже, будьте покойны… На чердаке собрал охапку, свез в Париж, в канареечный цвет перекрасил и своим кралям по всему округу на платья раздарил. Уток сколько, подлец, съел! Чикнет утку в конюшне об колесо, а потом заявится, глаза, как у лешего, в разные стороны смотрят: «опять, Варвара Ильинишна, коршун утку склевал!..» Вот уж именно… коршун.
С самой мадам тоже толку не много. Распустит пояс и лежит весь день на веранде, как майская ночь или утопленница. Тоска, видите ли, у нее. У других, может, три тоски, да еще камень в печени. Однако ничего, встают до зари, топчутся. Какая же тоска, если хозяйство? Женщина она, слов нет, кроткая: но как же так своим добром не интересоваться? Бог такое, можно сказать, редкое счастье послал… Другие в эмиграции своим горбом чужую стену подпирают, а тут все свое: дом, оранжерея, корова. Клочок русской земли создать можно. Горлинки стонут, груши наливаются, в пруду свои угри — один другого жирней. Смотреть тошно!
Кто человек понимающий и дело это самое обожает, должен по чужим кухням трепаться, глупым капризам потакать, а другой, как крот в пеньюаре, — сидит на веранде, на зеленый благословенный рай смотрит и, сложа ручки, равнодушно зевает. Скучно им здесь!.. Принцессы свеклосахарные!
Дожила, нечего сказать. Оттого и сердце кипит, когда всю эту безалаберщину видишь. Чужой хлеб давишься-ешь, да еще улыбайся им с утра до вечера. От этих улыбок, может, и годы свои сократишь.
«Варвара Ильинишна, почему кабачки невкусные?» У садовника спросить надо, мать моя… Переросшие к столу подает. Улыбнешься, да руками разводишь, да на европейский климат сваливаешь… Старшая дочка ихняя никогда головой не кивнет. Дождевой воды ей для волос принесешь, либо душистого горошка пучок, — сквозь зубы буркнет. Догадайся там — либо «спасибо», либо «пошла к черту»… Ученая! Турецкий синтаксис в гамаке весь день перелистывает. А почему куры во вшах, да как огурцы солить, — этому в Сорбоннах не учат?.. Вылупит глазенапы, как сова в очках, и по-английски на мой счет двоюродному брату: «и чего эта кувалда тут околачивается?» Язык чужой, да по выражению все понятно! Будьте покойны… В сорок восемь лет, персик мой, каждая женщина на законном основании расплывается. А вот когда в восемнадцать руки-ноги, как диванные валики, это, можно сказать, не стоило и в Париж приезжать… А кавалер-то, кузен, жимолость в штанах, туда же с усмешечкой: «вы, — говорит, — Варвара Ильинишна, по руке хорошо гадаете. Погадали бы мне». И лапу свою цыплячью сует. Да у меня, может, на пятке больше линий, чем у тебя на руке! Что ж… Улыбнешься и врешь… Пять минут потом руки дегтярным мылом отмываешь. Богатым услуживаешь, хоть выгода какая, а этот двоюродный… Два воротничка, да подтяжки, да на сберегательной книжке — дырка от бублика. Тьфу!
В кладовую надо идти, а в пояснице черти жгуты вьют…
Конюха столуешь, так он, гад, еще и нос воротит. «Как-леты», говорит, пережарены. Да где он, хамло, «каклеты»-то раньше ел?! Рожа — циферблатом, вино пьет до отвалу, еще и выбирай, с маркой ему подай! И молчишь. Садовнику яичек снесешь, — он тут же на манер президент-министра, что поделаешь. Землянику в парке, спину гнешь, собираешь. Принесешь в большой дом, приезжая племянница, кобыла сверхобхватная, и спасибо не скажет: пасть раскроет, всю миску вмиг опростает. Для тебя собирала!.. Смолчишь, улыбнешься ласково, и только за углом, — дом обогнешь, плюнешь с досады…
А уж как жилось дома!.. Домик в Житомире за третьим бульваром — игрушка. Над крышей тополя до неба. Огород русский, православный: закудрявится весь, не уйдешь… Никакой Версаль не сравнится. И не сидела ведь павой, благо, что капитал кое-какой был. Осенью вздохнуть некогда. Капусту рубят-шинкуют, огурцы горой, только бы бочек хватило… Соленья, маринады, повидло… Рецепты такие хозяйственные знала, что самой Молоховец и во сне не снилось!
Конюх свой был. По струнке ходил. Придет в дом, у притолоки станет, дело свое обскажет и будьте здоровы. Никаких фиников-пряников — и без «каклет» доволен был. А когда бежала, он же первый, милый человек, лепешек на дорогу принес… А сад какой… Господи! Одних яблонь сортов до шестнадцати: розмарин, антоновка, цыганка, золотое семечко…
— Варвара Ильинишна!
Экономка очнулась и сердито из-под очков покосилась на дорожку.
— Чего, дуся?
Зашуршали кусты. Из большого дома прибежал, щелкая на ходу по веткам хлыстом, младший хозяйский сын, тонконогий веснушчатый мальчуган.
— Папа звонил только что. К ужину из Парижа к нам гости приедут. Восемь человек… Мама просит, чтобы вы что-нибудь придумали поинтереснее… А когда же вы мне маникюр сделаете? Вы же обещали!