Шрифт:
Совсем собравшись уходить, оставив брата погруженным в крепкий предутренний сон, я вдруг вспомнил, как мы с братом ползали под одеялом, играя в поезд, идущий через туннель. Брат называл это «тайной игрой». Почему? И почему нам безумно нравилась эта игра?
В кухне я откинул с бочонка для вареного риса сетку от мух и молча, быстро, по-собачьи стал в темноте есть месиво из кукурузы, пшеницы и риса. Выпил воды, передохнул и хотел выгрести из бочонка все, что там оставалось, и взять с собой. Но, подумав о матери, сестрах и, главное, о брате, которые утром соберутся завтракать и обнаружат, что бочонок пуст, решил, что это было бы слишком жестоко с моей стороны. Мать, конечно, сварит новую еду, но какую неприятную минуту переживут они, найдя бочонок пустым. После долгого-долгого перерыва я снова открыл в себе нежность к ним. Почему? Потому что я собираюсь уйти из дому, чтобы умереть в бою, сказал я себе. Закинув за плечи приготовленный с вечера защитного цвета мешок (в нем лежали вареный батат, рис, зубная щетка, бумага, полотенце и китайский нож, который мне подарил отец), я вышел из дому. Я испытывал нежность ко всем домашним почти до слез. Нежность к дому, нежность к собаке, которая жила у нас и погибла, нежность к себе самому, игравшему с этой собакой. Мне казалось, я навсегда покидаю семью, покидаю вместе с ней и себя самого, каким я был еще вчера. Покидаю себя — ребенка. Я больше не ребенок. Я был буквально раздавлен этой нежностью, но в то же время не смог сдержать улыбки. Было такое чувство, что во мне налились и играют мускулы. Упругой походкой я пошел вниз по темной дороге. Я шел, иногда спотыкаясь, как жеребенок, уже уверенно бегающий, но еще не привыкший к тяжелой поклаже. Холодный и твердый, как стекло, воздух заставлял чувствовать жар крови и нежность кожи. Я побежал. Скоро глаза привыкли к серым предрассветным сумеркам и дорога стала светлее. Мне хотелось еще до рассвета перейти мост и углубиться в лес. Только бы меня не увидел никто из деревни. С тех пор как мы проиграли войну, наши деревенские не столько работают, сколько суют нос не в свои дела. Раньше так не было. В пяти шагах от крестьян, обрабатывавших поле мотыгами, можно было сцепиться с каким-нибудь мальчишкой из соседней деревни, кататься по земле, и крестьяне не обратили бы на вас внимания. Но теперь, стоит пожарному колоколу сельской управы ударить один раз, они бегут со всех концов деревни и до ночи толкутся на площади, обмениваясь сплетнями и слухами. Крестьяне, возделывающие лишь свое любопытство. А на полях пышно разрастаются сорняки, плодятся полчища мышей. И вместе с тем, больше всего на свете боясь, чтобы их не втянули в какие-нибудь неприятности, они прикидываются непонимающими и делают удивленные лица, когда что-либо случается. Этому они научились у эвакуированных — те всегда так поступали.
До моста я не встретил никого. Петух раз и еще раз прокричал время. Пока в деревне жили курсанты, местные жители, опасаясь реквизиций, каким-то снадобьем сожгли петухам голосовые связки и они все онемели. Но теперь к ним вернулся голос. Наверно, потому, что с тех пор, как окончилась война, новые цыплята успели вырасти в петухов, они будут отсчитывать время и жителям деревни нечего за них бояться.
Лето кончается. Лето покидает деревню вместе со мной. Нет, лето никогда уже не вернется в деревню, где живут эти отвратительные люди! Я перехожу мост. Обернувшись, я с нежностью смотрю на него и протекающую внизу темную реку.
В какой-то миг деревня точно вздрогнула под рассветающим небом. Лучи солнца рассеяли темень и брызнули в долину. Рассвет. Я взбежал по глинистому, скользкому, истоптанному ботинками обрыву и вошел в лес. В лес, благоухающий в этот час особенно сильно. В лес, дышащий влагой. Птицы отчаянно щебетали — казалось, будто поет вся гора. Я медленно вступаю в пропитанный росой мир птиц, и они встречают меня дружным пением. Счастье!
Срезая дорогу, я иду через болото, сплошь заросшее причудливо переплетающимися лозами дикого винограда. Ноги проваливаются в глубокие ямы от вырытого горного батата. Виноград уже висит гроздьями, он налился, но еще терпкий и твердый. В начале лета мы с братом открыли эти заросли дикого винограда. Это был наш виноградник. Мы рассчитывали есть виноград все лето и еще наделать вина. Теперь мне его не попробовать и язык не станет фиолетовым от синих ягод. Но я не огорчаюсь.
У меня из-под ног выскакивает мокрый от росы заяц. Я бегу за ним немного вниз по склону, улюлюкаю, но тут же отстаю. Я погнался за зайцем просто инстинктивно. Теперь мне не охотиться в нашем лесу на зайцев. Я навсегда расстаюсь с зайцами.
Я выхожу к горной речке и, топча заросли папоротника, карабкаюсь вверх. Чернеют купы листьев подбела, они как головы повстанцев в засаде. Когда еще дед был маленьким, произошло последнее в этих краях крестьянское восстание. Вооруженные крестьяне, замаскировав головы листьями подбела, спрятались в лощине и поджидали в засаде войска феодала. Подбел был красивый и пышный, и мне хотелось укрыть им голову, как делали во времена деда. Только сейчас крестьяне не обращают никакого внимания на красоту растений, если только они не годятся в пищу. А прикрывать ими голову и лежать в засаде никто и не думает. Ничтожные люди.
Поднимаясь глубокой ночью по этой лощине в поисках тех двоих из Такадзё, я был перепачкан страхом, как перепачканы кровью руки убийцы. А сейчас, насвистывая, я бегу, прыгая с камня на камень. И не потому, что наступило утро. Это связано с тем, что происходит в тайниках моей души. Утро вернуло жизнь моей душе.
Мне даже не страшно идти под деревом, на котором повесились те двое из Такадзё. Я прохожу мимо и трогаю его шершавую кору. Трудно на него взобраться. Особенно женщине. Парень с высохшей рукой влез на него один, с веревкой и, накинув петлю на шею изнасилованной девушки, подтянул ее вверх, как палач, а потом повесился сам, рядом с ней. На такое способны только мужественные люди. «Эх, если б я смог позвать их в Сугиока со мной! — подумал я. — Как было бы здорово, если бы они прятались до сих пор». Я чувствовал, что неразрывно связан с ними. «Я до самой смерти не забуду о них. Мы связаны между собой». Во время войны говорили, что жители Такадзё отличаются от остальных жителей деревни. Вот почему взрослые спокойно обрекли их на смерть и теперь говорят: «Забудьте этих людей». И еще потому, что, если б они остались в живых и прятались здесь, я бы сейчас позвал их с собой в горы, чтобы сражаться, и потому, что у них не оставалось бы другого пути, кроме этого. Я чувствовал, что связан с ними, хотя на самом деле они мертвы. Покойники из Такадзё и я связаны между собой.
Я вышел к пещере и направился к входу мимо дикого гранатового дерева, но тут у меня перехватило дух и я остановился как вкопанный, до боли вцепившись рукой в ветви граната, чтобы удержаться на ногах и не упасть. В густой траве меня подстерегал щитомордник. Правда, мне не видна была его треугольная голова с торчащим жалом, полным яда. Но под тонкими ярко-красными ветками подбела виднелось наполовину закопавшееся в палые листья его темно-серое тело с круглыми, как монеты, лоснящимися темно-коричневыми пятнами. Змея, полная злой энергии, готова была броситься на меня. Слышалось тихое боевое шипение. Но я оставался спокоен. Нужно быть круглым дураком, чтобы рано утром позволить себя укусить только что проснувшемуся щитоморднику. Я сорвал красный гранат и надкусил его. Рот свело, и я выплюнул кислое месиво. Но голова сразу стала ясной. Кроме граната, немного найдется плодов, в которых под вялой кожурой было бы полным-полно освежающего сока. Я еще раз откусил и снова выплюнул далеко, в заросли папоротника. Пятна щитомордника утратили напряжение и поблекли. Ему расхотелось нападать. «Щитомордник, ты сегодня мой друг. Прощай…»
Я тихо погружаю ногу в густые заросли папоротника, выбирая папоротник-орляк, потом ставлю рядом другую ногу и выхожу из сферы атаки щитомордника. Я весь в поту, где-то еще сохранился осадок страха. В нашей деревне многие верят, что папоротник-орляк отгоняет щитомордников. Почему — не знаю, тем более что мало кто умеет отличить папоротник-орляк от многолетнего папоротника, разве что молодые побеги ранней весной. Так что все равно есть опасность, что укусит. «Деревенские суеверы, я иду сражаться за вас. Прощайте». Если же в горах Сирояма не водится щитомордник, то мне не придется применить свои познания, сродни суеверию.
Раздвинув холодные мокрые ветви, я вошел в пещеру. Земля в пещере мягкая и влажная. Всегда влажная, а сейчас снаружи все покрыто обильной росой, и поэтому мягкая земля в пещере показалась мне даже сухой. Я на коленях заполз в дальний угол. Паутина обволакивает лицо. Она чуть пахнет плесенью, а мухи бьют по глазам. Темным-темно. Но, присмотревшись, я обнаруживаю, что это обычные комнатные мухи. Как попали в лесную пещеру комнатные мухи? Даже пауки, пораженные, покинули свою паутину и не стали сосать их кровь. Так они и висят, эти высохшие мухи, как конфеты без обертки. Вдруг меня осеняет мысль, и я поспешно ползу вперед, в глубь пещеры. «Может быть, мухи прилетели вслед за кем-нибудь из деревни? Может быть, кто-то нашел мой автомат и унес его?»