Шрифт:
Когда ветер дует навстречу облакам, темным и перистым, они обретают форму вытянувшихся в полете птиц.
4. Вызов, призыв или отзыв?
Внезапно, как сухость в горле, охватывает тоскливое чувство скуки, заброшенности, одиночества. Вода, льющаяся в горло, не утоляет немедленного желания вернуться к шатрам мидианским, к Сепфоре.
И тогда Моисей, с рассвета не останавливаясь, идет долго, избывая в ходьбе сжимающую горло тоску, и возникает исподволь странная взаимозависимость мысли, движения стад, все увеличивающейся легкости шага и широко раскрывающихся вдаль пространств, нащупывается целительное начало пустыни, оказывается способно смягчить тоску и безотрадность своим медлительным всепоглощающим характером.
Дыхание становится легким, усиливается ощущение радости, раскованности, приближения к невидимому источнику, и оно во много раз сильнее чувства приближения к оазису или колодцу. Словно бы приближаешься к некоему духовному колодцу, хранящему в своей глубине свежесть жизни, грозящей и спасающей.
Бледнеет мираж юности каменным лабиринтом Кемет, голой геометрией пирамид и дворцов, и эта столь скучная на поверхностный взгляд пустыня, столь равная себе по зрелищной и смысловой скудости, оборачивается гордиевым узлом, который предстоит распутать, прикрытием чего-то глубинного, сосредоточенного в себе, как бы стеклянного наружу, но богато развернутого тайнами внутрь одиночества.
Мысль, образ, вначале возникающие как мираж, вслед за этим обретают облик идущего или отдыхающего человека, незнакомого, но весьма существенного в этой пустыне, и ореол миража возводит его на ступень ангела или привидения.
Кажется, в пустыне только и жаждешь общения. Но это вовсе не так. Объявшая душу путника сила одиночества заставляет двух видящих издалека друг друга уклоняться от встречи, ибо сосредоточенность каждого как бы на грани двух миров, внутреннего и внешнего, настолько сильна, что вторжение другого, да еще с такой же силой проникновения в оба мира, может лишь смешать с низменной суетой то единственное, невероятное сосредоточение. Это нельзя передать в человеческом общении. Это хранят в сосуде души на огромных ладонях пустыни, вечно раскрытых небу.
Затаенная и каждый миг поражающая необычность пустыни обещает столь много впереди, что скука ящерицей убегает под камень. Статичные иероглифы на листе пустыни вмиг оживают той же ящеркой.
Пытаешься поймать ее убегающий смысл за хвост.
Хвост остается в твоих руках, оборачивается знаком скорописи, врезающимся в сознание навечно следом, памятью ящерки, но мог быть и следом верблюда (буквой гимель), быка (буквой алеф), блеснувшего клинка (заин), сном о рыбе нильской (нун), жаждой воды — темной, донной сущности души (маим — мем).
Время здесь измеряется крупно: мерой ночи и дня.
Спрессованность времени в этих песках столь сильна, что все кажется оглохшим, как после грома.
Египет угнетал повторностью болот, рек, трав, деревьев. Тут впервые оглушающе беззвучно, пугающе эфемерно и смертельно всерьез стоит, как звенящий жар в стеклянной тишине, новое пространство.
И все же время нетерпеливо, а пространство лениво.
Время не присядет, как Моисей, среди стада, а пространство может долго сидеть на корточках или лежать, подобно Моисею, на спине и бездумно вбирать в себя синеву неба.
Но внезапно пространство это ощущается подступившим вплотную к сердцу бытием, незнакомым и изначальным.
И несет оно одновременно вызов и призыв, безмолвно, но настоятельно требующие отзыва.
И Моисей ощущает себя частью этого призыва, вызова, не зная отзыва.
Он как бы пасет бытие, сокрытое в едином корне этих слов, освобождая его в самом себе, догадываясь, что нельзя ускорить его раскрытие. Надо терпеливо ждать, быть может даже без надежды, что в единой воронке раскроются бытие и его, Моисея, со-бытие.
Иногда мысль эта оборачивается отчаянием, и пустыня кажется ему абсолютно равнодушной, глядящей сквозь него в какую-то дальнюю истинную вечность, а он, Моисей, песчинка, перекати-поле, прах.
Иногда же истинное присутствие жизни он ощущает лишь в безмолвии, необъятности, в затаившемся и оцепенелом взгляде пустыни, неутомимо уставившемся в него, Моисея.
Кемет нисходит из памяти безглазием, а пустыня играет с ним в гляделки.
Только вот глаза ее слишком огромны.
И кажется, следит она за каждым движением Моисея, удивляясь ему и изучая его: так мать, впервые узнав своего ребенка, следит, удивляясь и ожидая, что он еще такое выкинет, хотя все это знает изначально.
Оказывается, пустыня умеет воспитывать и приучать, к примеру вставать с первым предчувствием еще не возникшего света, вовсе не думая о времени.
Ощущать свое длящееся из мига в миг присутствие.
Учиться разомкнутости у неба.
Учиться счастливому ощущению жизни у воды, льющейся в горло.
Учиться темной сладости сна у звезд.
Еще более темной сладости любви — у женщины.
Учиться свободе у этой бескрайности, когда маленькая в сравнении с ней горстка шатров мидианских с красавицей женой сжимает его сердце, обручем окольцовывает его существование.