Шрифт:
Он попал в самый пожар страстей. Во всех семнадцати комнатах проектного отдела уже второй день не было ни одного работающего человека. Отдел превратился в распавшееся на семнадцать очагов политзанятие или митинг. На чертежных досках были расстелены газеты, над каждой газетой склонялись десять голов, еще десяток человек, не добравшись до вожделенной помятой полосы, стояли рядом, слушали и вмешивались в споры. Обсуждения и страстные дискуссии открывались посреди чтения и едва ли не после каждой статьи. Прочитанную газету передавали на следующий стол или уносили в соседнюю комнату, где обменивали на другую.
Седюк хотел знать одно: что со Сталинградом? Он пустился отыскивать ту комнату, где читали самые ранние газеты, чтобы проследить все сводки по порядку. Вот уже два месяца изо дня в день, утром и вечером, радио сообщало только о боях в районах Сталинграда и Моздока. Давно уже прошло то время, когда в каждом сообщении мелькали все новые и новые названия оставляемых городов, покидаемых речных рубежей, люди уже не находили в самой сводке картины отступающих армий, брошенной техники, окруженных, пробивающихся с боями дивизий. Но люди научились читать и слышать между строчками. Если диктор говорил, бои идут упорные, напряженные, ожесточенные и тяжелые, то все понимали, что все это совсем различные бои. Когда только упорные — еще не страшно, войска удерживают свои рубежи. Если напряженные — значит, нам трудно, у немцев перевес, мы напрягаем все силы. Если ожесточенные — немцы рвутся вперед, атаки сменяются контратаками, земля горит под ногами, таков ожесточенный бой. А уж когда тяжелые — так в самом деле тяжко сверх меры, мы отступаем, теряем людей и технику. Самые лучшие бои — активные: мы продвигаемся вперед, выбиваем немцев. И по радио в сообщениях о Сталинграде чаще всего слышались самые грозные слова: напряженные и тяжелые бой. Еще нигде не было сказано, что сражение, вспыхнувшее у стен Сталинграда, — величайшее, решающее сражение всей войны, но каждый чувствовал, что это так. И никогда за все время войны ни одна сводка не порождала такой тревоги, такого молчаливого ожесточения, как простая, изо дня в день повторявшаяся сводка Сталинградского сражения. Первые известия о вторжении немцев в Сталинград, об уличных боях, о сражении в заводских корпусах вызывали страх и ненависть. Теперь к этому чувству прибавилось новое — гордость за великий, истерзанный, непобедимый город. Сводки еще говорили о немецких успехах: враг прорвался к Волге, разрезал наши армии надвое, захватил центр города, все исступленнее грохотала битва в цехах тракторного и металлургического заводов, один за другим падали все новые и новые городские кварталы, улицы и дома. Но слово «Сталинград» уже означало не высшую точку фашистского наступательного движения — это был образ великой стойкости, несгибаемого мужества, неслыханных трудностей и блистательного умения преодолевать их.
Седюк с жадностью читал газету за газетой. В статьях военных корреспондентов вставали живые картины великого сражения: бои за овраги, улицы и дома, битвы с танками в разрушенных заводских цехах, ночные переправы через Волгу под бомбежкой, схватки в воздухе.
— Какие заводы погибли! Лучшие заводы нашей страны! — услышал Седюк.
Он повернулся и увидел Телехова. Старик страдал. Седюк вспомнил, с какой любовью Телехов описывал сталинградский завод качественных сталей. На этом заводе неистовее всего бушевала война, именно здесь непоправимее всего были разрушения. Седюку захотелось сказать Телехову что-нибудь ласковое, что-нибудь такое, что отвлекло бы его от мрачных мыслей. Но он не решился.
В комнату строителей густо повалил народ, ожидался доклад прилетевшего в Ленинск фронтовика Симоняна. Люди размещались на стульях, столах, подоконниках, даже на чертежных досках. Потом появился Телехов с Симоняном — высоким, быстрым человеком в военной шинели. У Симоняна было темное лицо с огромным носом и пылающим глазом — второй был прикрыт черной повязкой. Голос у Симоняна был тонкий, пронзительный, всюду слышный.
После доклада Седюк пошел в опытный цех. Ему хотелось увидеть Варю. Она была в лаборатории и заканчивала расчеты по анализам. Седюк, не раздеваясь, принялся выкладывать новости. Во время его рассказа в лабораторию вошел Киреев и тоже стал слушать. Даже сидевшая к ним спиной Бахлова бросила свои рабочие журналы и повернулась к Седюку. Только Ирина слушала его невнимательно, посреди разговора она поднялась и вышла.
— Что с ней, Варя? — спросил Седюк, прерывая свой рассказ. — Что-нибудь нехорошее случилось? На ней лица нет.
— Не с ней, а с Владимиром Леонардовичем, — ответила Варя. — Полчаса назад к нему пришел один из новых, прилетевших с этими самолетами. Это его старый друг, фамилия его Федотов. Сейчас они сидят и разговаривают. Федотов привез Владимиру Леонардовичу вести о его семье, вести нехорошие, Ирина мельком слышала.
Ирина снова показалась в дверях. Она села в стороне, чтобы не мешать беседе, но не справилась с собой — из глаз ее закапали слезы, она вытирала их, отворачивалась. Варя подошла к ней и стала молча гладить по голове. Седюк не мог уже больше рассказывать, даже Киреев с каким-то странным для его высокомерного лица виноватым сочувствием следил за Ириной. Седюк встал и дотронулся рукой до ее плеча.
— Ирина Сергеевна, — сказал он с волнением, — вы знаете, Владимир Леонардович всем нам дорог, скажите: что там происходит у них?
— Я случайно услышала, — прошептала Ирина. — Если Владимир Леонардович узнает, он рассердится..
— Он ничего не узнает, — горячо вмешался в их разговор Киреев. — Расскажите нам, мы будем молчать.
Ирина, останавливаясь и прислушиваясь, не идет ли Газарин со своим гостем, передала, что ей удалось услышать, когда она заходила в комнату и стояла в прихожей, где помещались аккумуляторы. Федотов рассказал Гагарину, что видел его жену, Лизу, и детей. Он встретил их на улице. Жена Газарина с дочкой Сонечкой тащили детские санки, на них лежал завернутый в газету детский трупик — трехлетний сын Коля. Федотов помог им тащить санки на кладбище. Лиза сказала, что муж в Москве, прислал ей со знакомым летчиком посылку, если бы не эта посылка, они все давно бы погибли. Федотов обещал зайти к Лизе, но не успел — его свалил тиф, — а через месяц, в феврале, перед самой своей эвакуацией, он добрался к ним и узнал от соседей, что Лиза с Соней исчезли. За несколько дней до его прихода у Сони открылся бред, она потеряла сознание. Лиза совсем обезумела, схватила девочку, закутала ее и унесла куда-то. Соседи отговаривали, удерживали, но не смогли. Лиза твердила: «Тут она умрет, я пойду искать лекарства, помощи!» С тех пор ее никто больше не видел, а на столе остались хлебные карточки — единственный источник жизни… Федотов сказал: «Таиться не хочу — по всей видимости погибли».
Она замолчала. В глазах Киреева стояли слезы. Он вдруг скверно выругался и быстро вышел из аналитической, хлопнув дверью. Бахлова повела в его сторону головой, она одна не подошла к Ирине и не расспрашивала ее. Но ее лицо было полно молчаливого отчаяния. Крепко закусив губу, она неподвижно смотрела в одну точку.
Из энергетической вышел Газарин со своим гостем. Сквозь стеклянную дверь лаборатории их было хорошо видно. Высокий и толстый Федотов шел, опираясь на палку. Он такими глазами взглянул на людей, сидевших в аналитической, словно это были его злейшие враги. Через минуту Газарин возвратился. Ирина, выйдя в коридор, преградила ему дорогу.
— Владимир Леонардович, — сказала она отчаянно, — разрешите мне к вам? Мне очень нужно.
Он с недоумением смотрел на нее. Ее слова не сразу доходили до него. Потом он испуганно махнул рукой.
— Нет, нет, Ирина, позже, через час, — сказал он поспешно. — Вы меня извините, мне хочется поработать, кое-что написать. Надо одному…
Ирина возвратилась в лабораторию. Варя взяла ее за руку.
— Пойдем, Ирина, — проговорила она ласково. — Завтра поговорите.