Шрифт:
— Ну, ну!.. Ха-ха-ха! Эк хватил: десять тысяч народу погибнет! Да что у нас Садом-Гаморр [10] , что ли? Отчего это нам погибнуть?
— Садом-Гаморр и есть, — упорствовал старичок, — потому мы рабы… рабы вот этой самой вещи, вот этого замка… Потому ни я, скупщик, ни кустарь без этого замка или ножа ничего не стоим, ломаного гроша!.. Замок — тут нам и жизнь, и смерть… Без замка нам вздоху нет, из-за замка мы грыземся, лаемся, бога забываем, друг друга предаем… Потому, кроме замка, ни в чем мы жизни не находим… Тут нам и погибель!.. Ты думаешь, вот теперь нас, скупщиков, травят почему? Да потому, что мы уж измору предназначены, все одно. Кабы в нас будущая-то сила виделась, так ты думаешь, нас дозволили бы травить?
10
Да что у нас Садом-Гаморр… — согласно библейской легенде, палестинские города Содом и Гоморра были уничтожены землетрясением и огненным дождем, которые бог обрушил на них за крайнюю развращенность жителей. В переносном смысле — беспорядок, хаос, шум.
— Ну-у, оставь, оставь, сделай милость! Ведь вот, братец, всегда ты эту меланхолию заведешь… Он у нас умница, министр, сам из кустарей вышел, только вы ему не верьте, — уговаривал нас Валериан Петрович, — это одна меланхолия!.. Вы дайте нам только вздоху, дайте нам городовое положение и тогда посмотрите, как мы процветем!.. Вот у нас денег сколько! С одной земли, с аренды, мы получаем тридцать тысяч в год (а говорят: мы хлопотами о земле убыток только принесли!). Посмотрите, мы училищ настроим, технических заведений!.. Даже театр откроем-с… Слава богу, у нас народ есть!.. Посмотрите, какие у нас есть мастера-самоучки!.. Таланты, гении-с — гении, прямо сказать! А теперь у богатого класса сколько сынков в университетах! Все будут свои медики, адвокаты!.. Да нам такое будущее рисуется, что иной раз раздумаешься, так дух захватывает… И мы еще послужили бы! Так ли?.. Нам бы только вздоху… А эта меланхолия у него все от обиды… Другой раз и на меня этак как бы отчаяние находит… Хе-хе-хе!.. Мы со старухой против отчаяния крепки!..
— Так, конечно, — поддакивали мы охотно старику.
Долго еще мечтал Валериан Петрович о будущем блестящем процветании своей родины; целая масса проектов, стремившихся к установлению мира и согласия между всеми гражданами, так и сыпалась им: тут был проект и новых начал городского самоуправления, и городского банка, который бы снабжал богатых кредитом, чтобы они могли безостановочно и безобидно, не обижая и не утесняя, брать от рабочего народа изделия, и много других наивных вещей.
Вообще он окончательно стряхнул с себя всякое уныние, ожил, и только его приятель все меланхолически качал головой.
Наконец мы распростились со стариком.
— Похлопочите за нас где можно, похлопочите, — сказал он мне, прощаясь. — Ведь десять тысяч рабочего населения, хороших, добрых, трудящихся людей — не шутка! Нельзя же, господа, так отдавать на поругание… Пишите, говорите, и, бог даст, все устроится к лучшему! Так ли?
— Так, так… Вот это прежде всего! — сказал молодой Полянкин. — Вера, Валериан Петрович, вера в людей прежде всего!
— Да, да!
— Пропала у нас вера в человеческое сознание, вот в чем дело! — говорил Полянкин. — Все от этого…
— Да, да! — подтверждал Струков, но он, по-видимому, или не ясно понимал, что говорил Полянкин, или же плохо доверял этому «человеческому сознанию».
— Да, потеряли веру в человеческое сознание, — повторял Полянкин, когда мы ушли от старика. — Мы во все верим: верим в силу закона, в силу городового положения, в силу рынка, фабриканта, в силу исправника, адвоката, прокурора и — никогда, никогда в силу обыкновенного, простого человеческого сознания.
— Да как же ты в него поверишь после всего, что видишь? — спросил раздраженно Попов. — Это изумительно!..
— Ну, мы с тобой в этом никогда не сойдемся…
IV
Приятели продолжали, по обыкновению, пререкаться, когда мы вышли на другую часть окраины и остановились у старенького двухоконного домика с палисадником. Это был дом кустаря Ножовкина, одного из тех самоучек-гениев местного мастерства, о которых говорил Струков. На дворике нас встретила целая куча ребятишек самого малого калибра, а в дверях «передней» еще не старая, худая женщина, с ребенком на руках, тотчас же сконфузившаяся и растерявшаяся.
— Что, дома ваш-то супруг? — спросил Полянкин, здороваясь с хозяйкой.
— Дома, работает, в заднюю проходите.
— В праздник-то работает?
— Он уж всегда такой у нас… прилежный к своему делу… Разве вы не знаете?
— Как не знать!
Мы прошли в заднюю, занятую мастерской. Здесь, за станком, в рубашке, засунутой по-городскому в брюки, с засученными рукавами, в фартуке, работал человек чрезвычайно высокого роста, рыжий, бритый и совершенно худой, с ввалившейся грудью, сутуловатый, в очках, с костистыми скулами на худом, темном от железной пыли лице. Это и был Ножовкин, хмурый, солидный и малоразговорчивый, но, видимо, натура выдержанная и стойкая. В особенности об этом говорили его костлявые, худые, но твердые, цепкие руки.
— А, Перепелочка, и ты здесь? — крикнул весело Полянкин, здороваясь с сидевшим сбоку станка около Ножовкина его постоянным другом, тоже кустарем. Белокурый, коренастый, среднего роста, в узком и коротком пиджаке, в карманы которого он постоянно силился затискать свои толстые руки, с веселым, постоянно добродушным лицом, Перепелочка, или, вернее, Иван Иванович Перепелочкин, холостяк, живший только с старушкой девицей сестрой да с сиротами от брата, был, очевидно, натурой совсем другого с Ножовкиным разбора. Кроме них, в мастерской была еще личность, в черном сюртуке, среднего роста, лет тридцати: это, как оказалось, был хозяин небольшой канатной фабрики, оставшейся ему от отца (таких разнообразных маленьких фабричек в «городе рабочих» есть несколько по различным отраслям).