Шрифт:
В моем первом лагере, в котором я была очень недолго, в Коми АССР, было несколько человек, посаженных «за религию», и среди них монашка — тетя Паша. Долагерная история ее такова. Она была крестьянской девочкой в многодетной семье, когда однажды попала в монастырь. И вот после курной избы монастырское благолепие так прельстило ее, что она хотела только туда. А там сказали: мы таких бедных в монахини не берем, нам ведь нужны вклады, чтобы монастырь богател. И взяли ее только в работницы — на самые тяжелые работы, безо всякого учения и без права пострига.
Она была трудолюбива, очень скромна, тиха и приветлива, делала любую работу и вскоре что–то начала получать по своим заслугам: ей позволили обучаться шитью, а вот грамоте так и не выучили, выдали какую–то одежку монастырскую, а потом выделили отдельную келейку. И тетя Паша была счастлива. Она долго копила какие–то гроши и наконец — предел мечтаний! — обзавелась и собственным самоваром. И по вечерам у нее в келейке пили чай две–три монахини. «Сегодня пьем у матери Анны, завтра — у матери Манефы, а послезавтра — у Паши…»
Так и шла жизнь, тихая и счастливая, и вдруг — революция! Приехали красноармейцы. Комиссар, собрав монахинь, объяснил им, что они теперь свободные гражданки.
– Собирайте свои манатки и идите на все четыре стороны; даем вам сроку полгода, если через полгода здесь кто–нибудь останется, пеняйте на себя, женщины!
Ну, те, кто был поумнее и порасторопнее, ушли, остальные остались, питаясь надеждами да упованиями. И тетя Паша тоже осталась.
Через полгода являются те же люди и говорят:
– Ну, женщины, мы вас предупреждали, теперь пеняйте на себя. Всё здесь бросайте, никакого имущества забирать не разрешается, что наденете, в том и идите.
– И вот, Алечка, — рассказывала тетя Паша, — одеваюсь я, а сама плачу–плачу, одеваюсь–одеваюсь и всё плачу — как же самовар–то оставить? И всё одеваюсь–одеваюсь, чтобы им меньше осталось, и плачу–плачу, а наплакамшись, да и привязала самовар–то между ног и пошла. Тихо иду. А у ворот солдат стоит и каждой–то нашей сестре под зад поддает на прощание. А я иду тихо–тихо, а он мне как наподдаст, я и покатилась! Так поверишь ли, Аленька, на самоваре–то до сих пор вмятина от сапога!
И вот в лагере нашем несколько женщин, которые «за религию» сидели, освобождаются. Прощание. Тетя Паша, крестя каждую по очереди, говорит:
– Вы уж отпишите, девоньки, как там на воле–то, целы церкви–то? И уж помолитесь там за нас…
А как писать — ведь цензура! И договорились: вместо «церковь» писать «баня». Ну, уехали они. Прошло какое–то время, пришло письмо. Тетя Паша ко мне:
– Читай, Аленька, читай, голубушка!
Читаю:
– «Низкий поклон вам, Прасковья Григорьевна, сестре Аллочке поклон, ну и т. д. Доехали мы до города, скажем, Серпухова, только вышли с вокзала, глядим — баня! И пошли–то мы сразу в баню и таково–то хорошо за вас там помылись! А в этой бане мы поговорили с женщиной, которая шайки продает, всё у ней расспросили, и она нам сказала: поезжайте вы, бабоньки, на кладбище. Мы поехали. Приходим на кладбище, глядим — баня! И такая красивая баня–то! И таково–то хорошо мы помылись там за всех вас и по шайке за каждую поставили! И такой банщик здесь хороший оказался, тоже помылся за вас…»
А теперь про настоящую баню.
Банный день нам назначили как раз под Троицу. И тетя Паша очень радовалась, что на праздник чистенькие будем. Собрались мы и пошли с узелочками. А банщик был у нас тоже из тех, кто «за религию» сидел, тихий, скромный, его потому и поставили банщиком, знали, что на голых баб пялиться не будет.
И вот встречает он нас на пороге — голый, в одном фартуке:
– С наступающим праздником вас, женщины! Очень хорошо сегодня в бане, я всё чисто убрал и воду для вас от мужчин сэкономил, так что вам каждой будет не по три шайки, а по четыре. Мойтесь на здоровье, женщины!
И никогда не забуду я эту картину — тогда я от нее просто пополам перегнулась, до того было смешно! — банщик подсел на лавочку к тете Паше и завел тихую беседу:
– А помните, Прасковья Григорьевна, как под Троицу–то в церкву шли — нарядные, с березками…
Она — голенькая, только платочек на голове, он — в одном фартуке, сидят и разговаривают о «божественном», чистые и бесхитростные, как дети или ангелы.
1969–1973
В записи Е. Коркиной
ГЕОРГИЙ ДЕМИДОВ
Оборванный дуэт
Пересыльная тюрьма, одна из самых старых на сибирском каторжном тракте, верой и правдой служила Российскому отечеству вот уже около двух веков. Но теперь этот старинный, выбеленный известкой «замок», с его круглыми, угловатыми башенками и прочими романтическими излишествами и отдаленно не соответствовал возросшим потребностям новой эпохи. Сохраняя прежние масштабы, он не мог бы вместить и десятой части многотысячных этапов, непрерывно следовавших дальше на восток. И это при самом прогрессивном взгляде тюремного начальства на допустимую плотность населения пересылки и условия содержания в ней этапников.