Шрифт:
«Здравствуй, Сашка! Тебе тут хорошо?»
А Сашка ответит:
«Ну конечно. Мне тут хорошо».
«А я с Алхузуром подружился, — скажет Колька. — Он тоже нам с тобой брат!»
«Я думаю, что все люди братья», — скажет Сашка, и они поплывут, поплывут далеко–далеко, туда, где горы сходят в море и люди никогда не слышали о войне, где брат убивает брата.
Пришел Колька в себя не скоро, он не знал, сколько времени миновало с тех пор, как его убивали.
А может, его уже убили?
Рядом с Колькой сидел Алхузур и по–прежнему плакал. Но горца нигде не было, и стояла в сумерках тишина.
Колька удивился, что Алхузур еще плачет, и спросил:
– Он тебя обидел?
Алхузур услышал голос и заплакал еще сильней. Он вытирал слезы рукой и полой ватника, из дырок которого торчала горелая вата. От ватника пахло пожаром. Алхузур выдергивал вату и пускал ее по ветру.
И Колька опять спросил:
– Чего ревешь? И зачем дергаешь вату?
Тот вытер рукавом лицо и посмотрел на Кольку:
– Я думыт, что ты умырат.
– Вот еще придумал!
– Ты глыза закрыват, и так вот: хыр–хыр… — Алхузур изобразил хрип. — А я стыновится плох… Одын брат нэ брат…
Колька сказал:
– Если он не стрелял, то я живой. Он ушел?
Алхузур показал на горы:
– Он там… Он свой зымла стырыжыт… Он ее сыжалт… Он ее лубыт…
– А если бы он застрелил меня? — спросил Колька.
И ему вдруг стало холодно. Тоскливо–тоскливо стало. Даже присутствие Алхузура не помешало этому чувству. Он понял, что его и правда хотели убить. И сейчас он валялся бы тут с выпавшими кишками, и вороны расклевали бы ему глаза, как Сашке.
Алхузур посмотрел на Кольку.
– Я плакыт, — сказал он и правда заплакал. И тогда Кольке стало легче, совсем легко. И он стал утешать названого брата и стал объяснять, что им надо породниться по–настоящему. То есть разрезать руку и смешать кровь.
Они нашли стекляшку, и сперва Колька, а потом Алхузур надрезали на левой руке кожу и потерлись ранками.
– Вот, — сказал Колька. — Теперь мы совсем родные. А отсюда нам надо уходить. Чечены меня всё равно застрелят.
Алхузур молчал.
– Давай спустимся обратно, — предложил Колька. — Там внизу теплей.
– Там быэц стрылат, — с боязнью произнес Алхузур.
– А здесь чечен стреляет… — воскликнул Колька.
– Выздэ плох! — вздохнул Алхузур. — А зычем они стрылат? Ты пынымаш?
– Нет, — сказал Колька. — Я думаю, что никто не понимает.
– Но оны же болше… Оны же умыны… Так?
Колька ничего не ответил. Наступил вечер. Они смотрели на горы, сверкающие в высоте, и не знали, как им дальше жить.
Их поймали на склоне, близ долины, где они, обнявшись, спали в кустах. Набрел на них солдатик, свернувший с дороги по нужде.
Когда их стали разнимать, оба они закричали. Алхузур стал кусаться, а Колька извивался изо всех сил и что–то вопил нечленораздельное.
Солдаты из обоза их скрутили, а потом развязали и дали поесть.
Ели они из миски руками и ни на кого не глядели. Они смотрели только друг на друга и переговаривались жестами да мычанием. Ни на какие вопросы ответить они не смогли.
Приехавшая женщина–врач констатировала, что оба мальчика в состоянии дистрофии и невозможно сейчас сказать, будут ли они вообще жить. Кроме истощения заметны у обоих нарушения психики.
Дети разлучать себя не позволили и поднимали невероятный крик, если одного из них уводили на медосмотр.
А через месяц и десять дней из детской клиники номер шестнадцать города Грозного ребят перевели в детприемник, где держали выловленных и собранных беспризорных перед тем, как отправить их в разные колонии и детдома.
Я запомнил этот дом, размещавшийся на тихой окраинной улочке в деревянном здании бывшей школы.
Здесь никого не учили, но в комнатах стояли парты, и за неимением столов за этими партами нас и кормили, давали привычную затируху: мука с водой да лук, да в редкие удачливые деньки — мерзлую черную картофелинку… Утром — два финика к чаю или десять изюминок, вечером — кусок протухшей селедки и снова чай. Иногда каша — в праздники и на воскресенье.
В нашей спальне жили дети разных национальностей.