Шрифт:
Теперь, когда все показания на Филипченко были Женей уже подписаны, следователь переменил тактику, стал ее ругать, кричать на нее и даже бить. Женя была этим потрясена и целыми днями писала письма Сталину об извращениях на следствии.
Филипченко, конечно, был обречен, независимо от того, подписала бы Женя последний протокол или нет, но ее убивала мысль, что ему покажут ее показания и он умрет в убеждении, что она его предала. И вот, подписав добровольно все предыдущие показания, она боролась, чтобы не подписать этот последний протокол. Ее тоже стали вызывать по ночам, а днем не давали спать, сажали в карцер. Потом вдруг ее оставили в покое, а через несколько дней кто–то простучал в стенку, что Филипченко расстрелян и просил передать товарищам, что он умирает честным коммунистом. Женя была убита. Кроме ужаса совершившегося ее терзало то, что он не передал привета ей. Значит, он знал, что она дала на него эти страшные, формально правдивые, а по существу ложные показания.
Наглядевшись и наслушавшись, я несколько потеряла оптимизм, с которым готовилась доказать, что мой муж и я совершенно невиновны. Но всё же я считала себя совсем другим человеком, чем мои соседи по камере, связанные с какими–то очень важными людьми, как–то втянутые в политическую борьбу.
Я — человек беспартийный, мой муж тоже, он занимается наукой. Может быть, и есть какой–то заговор, но почему я должна отвечать за него?
Я представляла себе следователя, умного и тонкого, как Порфирий из «Преступления и наказания», ставила себя на его место и была уверена, что он в два счета поймет, кто перед ним находится, и немедленно отпустит такого человека на волю.
Наконец меня вызвали.
Попала я к какому–то совсем захудалому следователю, лет двадцати пяти. Кабинет был маленький, совсем не роскошный, наверное, днем здесь была канцелярия. В углу стояли две удочки, видно, мой следователь после ночной работы собирался ехать на рыбалку.
После первого допроса следователь записал:
«Я признаюсь, что мой муж был троцкистом и у нас были троцкистские сборища».
Я написала — нет.
И вот так мы просидели всю ночь. Следователь говорил скучным голосом:
– Подумайте, признайтесь, — и смотрел на часы.
Через десять минут он снова ставил свой вопрос и говорил:
– Подумайте, — и снова смотрел на часы.
Пока я думала, он вставал, ходил по кабинету, несколько раз подходил к удочкам и что–то поправлял.
Так прошло три часа. Потом он стал задавать другие вопросы:
– Что вы слышали о смерти Аллилуевой? Отчего она умерла?
Я спокойно и уверенно ответила:
– Она умерла от аппендицита, я сама читала в «Правде».
Следователь стукнул кулаком по столу.
– Лжете! Вы слышали совсем другое! У меня есть сведения!
…И вдруг я с ужасом вспомнила, что месяца два тому назад я была в гостях у старого большевика Тронина, человека глубоко мною уважаемого. Один из гостей, Розовский, рассказывал, что Аллилуева застрелилась после того, как Сталин при гостях грубо ее оборвал, когда она заступалась за Бухарина. Этот Розовский (он был завмагом) был арестован до меня, мы думали, за какую–то растрату. Он, конечно, мог на следствии передать этот разговор о смерти Аллилуевой в моем присутствии.
Стало страшно. Тронин и его семья будут привлечены за распространение антисоветских слухов. И ведь… «был бы человек, а статья найдется»… Да я ведь уже сказала, что не слышала никаких разговоров о смерти Аллилуевой. А Розовский, может быть, об этом и не говорил на следствии.
Я повторяла:
– Я читала в «Правде», она умерла от аппендицита, — а сама тряслась от страха, ведь Розовский говорил о самоубийстве Аллилуевой, и я выгляжу лгуньей.
Наконец следователь сказал:
– Подумайте в камере. Учтите, что только чистосердечное признание дает вам шанс увидеть своих детей. Упорное запирательство характеризует вас как опытного политического борца. Идите и думайте.
Я вернулась в камеру в половине шестого. Александра Михайловна и Соня говорили, что по всем признакам меня рассматривают как очень мелкого преступника и я получу от трех до пяти лет. Женя говорила, что меня освободят. По этому поводу спорили, а я внутренне оледенела, впервые поняв реальную возможность того, что меня могут осудить и я потеряю детей.
Я снова стала желать, чтобы меня вызвали и я смогла доказать, что невиновна. Но мысль о Розовском и его версии смерти Аллилуевой меня не оставляла. Я не спала все ночи, дрожа от страха.
Через две недели меня действительно вызвали, и всё повторилось вплоть до удочек, которые занимали следователя, а мне действовали на нервы. Но разговора о Розовском не было, и я поняла, что он ничего обо мне не говорил.
Через два месяца меня вызвали в третий раз, и следователь показал мне протокол, подписанный рукой моего мужа, где на вопрос, был ли он троцкистом, муж ответил: «Да».
– Этого не может быть! — воскликнула я. — Это неправда!
– Это, конечно, правда, но уж и помучил он нас, пока добились от него признания!