Шрифт:
Зачем навлекать неприятности на товарищей? С двух сторон меня хватают за руки и с проворством, достойным лучшего применения, надевают наручники. Так, не доезжая Омска, я впервые познакомилась с тем, что всегда считалось символом жандармского произвола: наручниками! Затем меня засунули в какой–то железный шкаф с коленчатой вентиляционной трубой, находящийся в последнем, служебном вагоне.
– До прибытия на место будешь в карцере!
Ага! Значит, это и есть карцер? Что ж, тесновато. Но вентилируется неплохо. Даже приятно. А чтобы скоротать время, можно петь. Репертуар у меня богатый. И голос был неплохой. Можно отвести душу! Откровенно говоря, мои вечно вздыхающие товарищи по несчастью успели здорово мне надоесть, и я решила насладиться этим одиночеством. Вот только наручники…
Чертовски неприятно, когда запястья прижаты вплотную одно к другому. Я и золотой браслет, подарок бабушки, никогда не носила за его сходство с кандалами.
Часа через два я уже добралась до украинских песен и старательно выводила:
Казал козак насыпаты высоку могылу, Казал козак посадыты в головах калыну.Дверь отворилась и меня вывели пред светлые очи начальника эшелона.
– Ну что, Керсновская, будете и впредь проявлять неподчинение?
– Обязательно! Обещаю всегда помогать тем, над кем вы издеваетесь!
Странные мысли бродили у меня в голове… Мне кажется, что слова «Родина в опасности» могут и должны иметь лишь один результат: все внутренние разногласия должны быть забыты. Нужно одно: прежде всего победа. Любой ценой, любой жертвой!
Теперь кажется даже невероятным, что я могла быть до такой степени наивной. Мне казалось, что перед лицом народного бедствия мы все равны и классовый антагонизм должен замолкнуть. Я еще не знала, что в Советском Союзе всё население разделено на огромное количество классов и каст, враждебных друг другу. Есть партийцы высшего сорта — авгуры; есть партийные руководители, которые обязаны притеснять всех стоящих ниже, будучи сами использованы как исполнители партийных директив: у них нет своей воли, но есть власть. Значительно позже я выяснила, что есть еще одна разновидность партийных: это те, у которых нет ни воли, ни власти, но есть партбилет. Они нужны в роли барана–предателя. Как известно, бараны покорно следуют за тем бараном, который идет впереди.
Впрочем, полного сходства в поведении барана обычного и партийного нет: партийный отлично знает, что, когда от него потребуют на собрании выступить с почином — безразлично, потребует ли он увеличения производственной нормы, снижения оплаты или послужит примером сознательности, попросившись в отстающую бригаду, — всё это делается для того, чтобы стадо без ропота поддержало инициативу, то есть пошло, не рассуждая, за партийным бараном.
И есть еще стадо — беспартийные. Но и эти неодинаковы. Есть беспартийные — лоцманы, сопровождающие акул; есть беспартийные — роботы и есть беспартийные — слякоть. Ни те ни другие не имеют права думать, но первых выдвигают, а иногда и принимают в партию.
Нет, речь идет не о Мальчике–с-Пальчик и не о Ване и Маше, а о детях 11–14 лет из поселков Черкесск и Каригод. Это школьники. Они обязаны работать на лесоповале. Как и мы, бессарабцы, сосланные в нарымскую тайгу и работающие на лесозаготовках на берегу Анги.
Специальной детской нормы нет, а выполнить обычную человеческую норму, которую справедливость требует назвать буквально «нечеловеческой», разумеется, им не под силу. Эта работа дает детям право купить себе пайку хлеба в 700 грамм. Но даже если бы они предпочли свой иждивенческий паек хлеба в 150 грамм, им бы этого не разрешил леспромхоз, крепостными которого является всё местное таежное население.
Больно смотреть на этих малышей в отцовских картузах и материнских кофтах, ловко орудующих лопатами и поразительно сноровисто откатывающих стягами лесины!
Четырнадцать таких мальчишек и девчонок даны мне для выполнения вспомогательных работ на прокладке узкоколейки.
Они дети. Но вместе с тем есть в них что–то взрослое: все эти дети родились кто на Украине, кто в Алтайском крае и пережили ужасы раскулачивания и ссылки. Здесь главным образом «улов» 1937 года, хотя есть и с 33–го. (Первый «улов» — 1930 или 1931 года — едва успели нарыть землянки и почти все поумирали.) Кое–что они помнят: некоторым было уже по 5–7 лет. Это, равно как и жизнь на «новой родине», наложило особый отпечаток на них, на их не по–детски серьезные разговоры.
Каждый рассказывает мне вкратце историю своей жизни, мытарства семьи, кто и где умер…
А как дети ждали 1 сентября — начала занятий в школе! Но пришло 1 сентября, и начальник леспромхоза отменил на этот год школу: «Война! Пока не унистожим фашистов — никакого учения. Надо работать!»
В ту зиму работали все. И самые слабенькие ребятишки — одиннадцатилетний чахоточный Володя Турыгин и десятилетняя Валя Захарова — были счастливы, что им досталась «легкая» работа кольцевиков. В любую погоду — и в пургу, и в пятидесятиградусный мороз — ходили они с сумками почты: отчеты, рапорты, доносы — из Усть–Тьярма в Суйгу, больше пятидесяти километров в один конец. И за это получали право покупать себе 700 грамм хлеба!
Я не берусь судить о том, как обстояло дело на других лесоразработках; а говорю лишь о том, что было в Суйгинском леспромхозе, где начальником был Димитрий Алексеевич Хохрин. Как только разнеслась весть о том, что нашим начальником будет он, то люди — взрослые мужчины, черт возьми, лесорубы — плакали в отчаянии…
– Ну, теперь мы все и наши семьи погибли! — говорили они.
Самодержавие — в любом масштабе — зло, так как власть над людьми побуждает к злоупотреблению властью; если же, как в данном случае, «самодержцем» является садист, к тому же помешанный…