Шрифт:
Габричевский спросил.
– От какого места вы начали осмотр?
– Мы вылезли из автобуса за галереей Уффици.
– И куда вы пошли, к набережной Арно или от нее?
– Мы пошли от реки.
– Вы повернули налево, сделали шестьдесят шагов и вышли на площадь Синьории. Направо было Палаццо Веккьо, которое начинал строить Арнольфо ди Камбио, а перед ним «Давид» Микеланджело. Когда вы дошли до фонтана «Бьянконе» работы Амманати, вы повернули налево или направо?
– Мы пошли направо. – Озадаченный рассказчик начал превращаться в слушателя.
– По узкой улочке вы дошли до Пьяцца ди Сан-Фиренце и увидели палаццо Борджелло. А вы имели возможность заходить куда-либо внутрь?
– Нет, у нас было время только для того, чтобы быстро пробежаться по улицам.
– Тогда тебе будет интересно узнать, что «Итальянский» дворик нашего Музея изящных искусств скопирован с внутреннего двора палаццо Борджелло. По площади Сан-Фиренце вы обогнули квартал с изящной колокольней Бадии, и вас по короткой улице Алигьери подвели к дому Данте.
Александр Георгиевич был замечательный собеседник. Он всегда внимательно, не перебивая, слушал, когда ему что-либо говорили, и то, что сейчас он взял инициативу рассказа на себя, показалось присутствующим чем-то очень непривычным.
Бывший студент, подтверждая правильность маршрута, кивал головой.
– Вы прошли еще два квартала и, миновав здание музея естественной истории, вышли на Пьяцца дель Дуомо к собору Санта-Мария дель Фьоре с куполом Брунеллески. Вы пошли вдоль собора налево, миновали его колокольню и, чуть отклонившись вправо, вышли к Баптистерию с его изумительными дверями Андреа Пизано и Гиберти. Потом, пройдя на запад еще квартал, вы остановились у капеллы Медичи…
Потрясенные, мы молчали.
Говорил он со значительно большими подробностями, чем я в состоянии вспомнить. Говорил как-то торопливо, словно опасался не успеть сказать все это; и так, квартал за кварталом, он провел нас по трехчасовому маршруту вокруг центра Флоренции, перевел по мосту Сан-Тринита на левый берег Арно, подвел ко дворцу Питти и через Понте Веккьо возвратил к галерее Уффици, где надо было садиться в автобус…
Александр Георгиевич на мгновение замолчал, потом продолжил:
– А ведь я никогда там не был… Я долго жил в Германии, был в Париже и Лондоне… Я думал, что всегда успею увидеть Италию. Не успел… И теперь уже не увижу.
Он опустил голову. По его лицу текли слезы.
Генрих Нейгауз и «Новая венская школа»
Мне не повезло, я поздно узнал Генриха Густавовича – через два года после окончания консерватории.
В этом учебном заведении как-то так сложились нравы, что общение между различными факультетами почти не имело места, и занятия педагогов иных факультетов композиторами, как правило, не посещались.
Познакомился я с Генрихом Густавовичем в двадцать пять лет в коктебельском доме Габричевских. К сожалению, это знакомство не переросло в такие же дружеские, а с моей стороны почтительно-дружеские отношения, которые у меня случились с А. Г. Габричевским. По-видимому, возрастной барьер и поистине грандиозное почитание мною Нейгауза-музыканта сделали такие отношения невозможными. К тому же я легко представлял себе многих людей, которые, ни секунды не сомневаясь, поспешили бы вступить с Генрихом Густавовичем в такого рода отношения.
Задолго до этого, в 1950 году, я впервые, благодаря Нейгаузу, действительно почувствовал и понял, что такое истинно великий интерпретатор, конгениальный автору.
Я включил радио уже после объявления исполнителя – давали Тридцать вторую сонату Бетховена – и был просто ошарашен с первых же звуков. Мне показалось, что так мог бы играть только сам автор: абсолютное понимание фразы, неожиданная интуитивная импульсаторика, совершеннейшее чувство продолженности составляющих и целого, абсолютное распределение динамических масс и точное видение постоянно варьируемого тематического материала делали это исполнение совершенно авторским. Ни секунды не чувствовалось то, что можно было бы назвать (как у шахматистов) домашними заготовками. Музыка рождалась здесь, на месте, в то самое мгновение, когда исполнялась. Все вышеперечисленное говорило не только о фантастическом интеллекте, культуре, духовном и душевном богатстве, но прежде всего о свободе, свободе до конца, – и все это в Бетховене, который всегда представлялся мне самым сложным для интерпретации из всех существующих композиторов. Невозможно было вообразить, что подобная интерпретация вообще вероятна!
Когда было объявлено, что сонату исполнял Генрих Густавович, мне стала понятна справедливость слов моего учителя В. Я. Шебалина, сказавшего однажды, что Нейгауз – самый великий интерпретатор ХХ века. Я был потрясен и, может быть, с этого момента стал отсчитывать свою жизнь как жизнь музыканта.
Теперь, через много лет, мне кажется, что к уровню Генриха Густавовича приближался (я подчеркиваю: как мне кажется) только Глен Гульд, у которого, однако, Бетховен так, как у Нейгауза, все же не получался.
Все эти соображения не имело бы смысла сообщать, если бы не некоторые не лишенные юмора события, происшедшие летом не то 1963-го, не то 1964 года. Участвуя в них, я, сам того не ведая, быть может, не слишком эквивалентно, но отблагодарил Генриха Густавовича за ему самому неведомую роль, сыгранную в моей жизни.
В те времена, уезжая в Коктебель, я увозил с собой в машине большой магнитофон и 40–45 часов музыкальных записей: Бах, Малер, Стравинский, Брамс, Шуберт (только в исполнении Фишера-Дискау), Вагнер. Магнитофон сразу же устанавливался в доме Габричевских, и здесь по вечерам все желающие из тех, кто бывал в этом доме, могли слушать привезенные записи. По утрам за завтраком, при котором я имел честь присутствовать, происходило обсуждение будущей вечерней программы. Так было несколько лет подряд, но в том году, о котором идет речь, я впервые привез Веберна.