Шрифт:
Что это — судьба Нади или бесследно забудется все через месяц?
Готовя обед, стирая, она думала о матери, Вере, Жене, о Сереже. Она позвонила по телефону Марье Ивановне, но к телефону никто не подошел, позвонила Постоевым, и работница ответила, что хозяйка уехала за покупками, позвонила в домоуправление, чтобы вызвать слесаря починить кран, ей ответили, что слесарь не вышел на работу.
Она села писать матери,— казалось, что она напишет большое письмо, покается в том, что не смогла для Александры Владимировны создать нужные условия жизни и та предпочитает жить в Казани одна. С довоенных времен завелось, что у Людмилы Николаевны никто из родных не гостил, не ночевал. Вот и теперь самые близкие люди не едут к ней в большую московскую квартиру. Письма она не написала, лишь порвала четыре листа бумаги.
Перед концом рабочего дня позвонил по телефону Виктор Павлович, сказал, что задержится в институте,— вечером приедут техники, которых он вызвал с военного завода.
— Новое что-нибудь есть? — спросила Людмила Николаевна.
— А, в этом смысле? — сказал он.— Нет, ничего нового.
Вечером Людмила Николаевна вновь перечла письмо матери, подошла к окну.
Светила луна, улица была пустынна. И снова она увидела Надю под руку с военным,— они шли по мостовой к дому. Потом Надя побежала, а парень в военной шинели стоял посреди пустынной мостовой, смотрел, смотрел. И Людмила Николаевна словно соединила в своем сердце все, что казалось несоединимым. Ее любовь к Виктору Павловичу, ее тревога за него и ее злоба против него. Толя, который ушел, не поцеловав девичьих губ, и лейтенант, стоявший на мостовой,— вот и Вера поднималась счастливая по лестнице своего сталинградского дома, и бесприютная Александра Владимировна…
И чувство жизни, бывшей единственной радостью человека и страшным горем его, наполнило ее душу.
У подъезда института Штрум столкнулся с Шишаковым, тот выходил из машины.
Шишаков, здороваясь, приподнял шляпу, не выказав желания задержаться и поговорить с Виктором Павловичем.
«Худо мне»,— подумал Штрум.
Профессор Свечин во время обеда, сидя за соседним столиком, смотрел мимо него и не заговаривал с ним. Толстый Гуревич, идя из столовой, с особой сердечностью говорил сегодня со Штрумом, долго жал ему руку, но, когда дверь директорской приемной приоткрылась, Гуревич внезапно простился и быстро пошел по коридору.
В лаборатории Марков, с которым Штрум разговаривал о подготовке оборудования для предстоящих фотографирований ядерных частиц, поднял голову от тетрадки с записями, сказал:
— Виктор Павлович, мне рассказывали, что на бюро парткома шел очень жесткий разговор о вас. Ковченко вышил вам кошелечек, сказал: «Не хочет Штрум работать в нашем коллективе».
— Вышил так вышил,— сказал Штрум и почувствовал, как стало подергиваться у него веко.
Во время разговора с Марковым о ядерных фотографиях у Штрума возникло чувство, словно уже не он, а Марков заведует лабораторией. У Маркова был неторопливый хозяйский голос, дважды к нему подходил Ноздрин, задавал вопросы по поводу монтажа аппаратуры.
Но неожиданно лицо Маркова стало жалобным, просящим, и он тихо сказал Штруму:
— Виктор Павлович, пожалуйста, на меня не ссылайтесь, если будете говорить об этом заседании парткома, а то у меня будут неприятности: выдал партийную тайну.
— Ну что вы,— сказал Штрум.
Марков сказал:
— Все утрясется.
— Э,— сказал Штрум,— обойдутся и без меня. Экивоки вокруг оператора пси — собачий бред!
— Мне думается, что вы ошибаетесь,— сказал Марков.— Вот я вчера говорил с Кочкуровым, вы ведь знаете, он не витает в облаках. Он мне сказал: «В работе Штрума математика обгоняет физику, но, странное дело, она мне светит, сам не пойму почему».
Штрум понял, на что намекал Марков,— молодой Кочкуров был энтузиастом работ, связанных с воздействием медленных нейтронов на ядра тяжелых атомов, утверждал, что эти работы связаны с практическими перспективами.
— Кочкуровы ничего не решают,— проговорил Штрум.— Решают Бадьины, а Бадьин считает, что я должен каяться в том, что тащу физиков в талмудическую абстракцию.
Видимо, в лаборатории все уже знали о конфликте Штрума с начальством и о вчерашнем заседании партийного комитета. Анна Степановна смотрела на Штрума страдающими глазами.
Штруму хотелось поговорить с Соколовым, но Соколов с утра уехал в Академию, а потом позвонил по телефону, что задержится и вряд ли уж приедет в институт.
А Савостьянов был почему-то в отличном настроении, беспрерывно острил.
— Виктор Павлович,— сказал он,— почтенный Гуревич — ученый блестящий и выдающийся,— и при этом он провел ладонью по голове и животу, намекая на лысину и брюшко Гуревича.
Вечером, возвращаясь пешком из института, Штрум на Калужской неожиданно встретился с Марьей Ивановной.
Она первой окликнула его. На ней было пальто, которого Виктор Павлович не видел раньше, и он не сразу узнал ее.
— Удивительно,— сказал он,— каким образом вы оказались на Калужской?
Она несколько мгновений молчала, глядя на него. Потом, покачав головой, сказала:
— Это не случайность, я хотела вас встретить, поэтому я и оказалась на Калужской.
Он смутился, слегка развел руками.
На мгновение сердце упало, ему показалось,— она сейчас сообщит ему что-то очень страшное, предупредит об опасности.