Шрифт:
Ни от обычного вечернего оживления, ни от былого шума не осталось и следа. Только ленивый дымок, выходивший из редких труб, указывал на какие-то признаки жизни в этом совсем недавно таком оживленном богатом селе.
Настала ночь. Темная, южная ночь. Небо усыпано огромными яркими звездами. Ни одного огонька в домах, на селе. Народ, не зажигая света, ложился спать засветло, не было даже керосина.
Я стояла на дворе и думала: «Боже, какая тишина, как на кладбище…» Постояв несколько минут и подавляя в себе внезапно вспыхнувший страх, бросилась к дому.
Какая-то тень вдруг отделилась от крыльца и испуганно отбежала в сторону.
— Кто здесь? — окликнула я.
Тень молчала…
Вздрогнув, я быстро вбежала в дом.
И невольно вспомнила нашу шумную, веселую компанию молодежи, мы собирались вечером всегда вот здесь, у нашего дома, и до полуночи обсуждали те вопросы, которые волновали всех нас, строили планы на будущее и, разойдясь, с нетерпением ожидали следующей встречи, на следующий день, чтобы все обсудить и решить все неразрешенные нами вопросы до конца.
С этими грустными мыслями я уснула.
Проснулась я утром, на той же постели, на которой спала я в далеком детстве.
Солнце заливало ярким светом ту же любимую комнату. В этой комнате все было по-прежнему. Я улыбнулась — как здесь хорошо! И вдруг вчерашний день вспыхнул в памяти, как кошмар.
В пустом дворе бродило несколько курочек. Печальные грядки на огороде. Одинокая унылая акация на углу дедушкиного дома. Под акацией с детства еще знакомый камень. Такой красиво обтесанный, как будто остался здесь еще с ледникового периода, на нем сидит обросший оборванец, и рядом дедушка о чем-то уговаривает его.
Глаза этого человека пугливо бегают по сторонам, и на мгновение останавливаются на мне. И вдруг все лицо напряглось, в невероятных усилиях воспоминаний.
— Кто она? — шепотом спросил он у дедушки.
— Дмитрий Васильевич? — вскрикнула я, опустившись перед ним на землю. — Я Нина, Нина, ты помнишь меня?
Он махнул головой, не то давая понять мне, что вспомнил, не то отмахнулся от каких-то тяжелых дум, и произнес хриплым, чужим голосом:
— Табачок бы мне, закурить…
Я сунула ему пачку папирос, и, еле сдерживая рыдания, твердила:
— Дмитрий Васильевич, вспомни, я Зоина подруга — Нина…
Лицо его исказилось невероятной болью:
— Зои нет у меня… Нет Юры, нет Васи, нет Марии, нет Василисы. Весной старуха умерла… Я вот один стерегу свой дом…
О, это было ужасно…
Замечательный когда-то дом, с огромным садом, окруженный цветами. Великолепный чистый, ухоженный двор, покрытый чистейшим желтым песочком, с огромной крытой террасой, где мы с Зоей любили спать в жаркие душные ночи и болтать о наших будущих планах почти до утра, превратили в колхозную кузницу, а теперь здесь были просто развалины, где по ночам дико хохотали филины и совы.
— Кто ты? — вдруг снова обратился он ко мне…
— Я, Нина, ну вспомни, вспомни меня… — умоляла я.
— Пойдем, позавтракаем, — дедушка тронул его за плечо. Но он, пугливо оглянувшись вокруг, быстро встал и ушел.
— Вот так уже полгода, — со вздохом произнес дедушка, глядя на удаляющуюся фигуру. — С тех пор, как умерла Анюта (жена его). Чем только он живет? Покормить его мне стоит больших трудов. Зайдет в село, попросит закурить и снова куда-то исчезает. С ним это произошло еще в лагере.
Я быстро уехала из этого кладбища живых покойников. И еще долго не могла освободиться от гнетущего душу кошмара.
Весной, когда растаяли сугробы, труп старика (замечательного гордого человека) нашли в развалинах его собственного дома.
Так исчезла, так погибла прекрасная, трудолюбивая, крепкая, здоровая семья, которой надо было просто гордиться.
И в таком маленьком, из 100 семейств, поселке почти половина семей была жестоко раскулачена. Никто из них не был кулаком-мироедом, никто из них никого никогда не эксплуатировал. Это были умные крестьяне, умевшие трудиться и любившие свой труд. Их талантливые дети — Коли, Пети, Мити, с которыми я так любила проводить лето, разъехались, разбежались, а их родители, став «лишенцами», были все сосланы.
Ведь люди работали с радостью, именно с радостью, это то, что я помнила до начала этой жуткой опустошительной коллективизации.
Колоски
Крестьяне все до последнего зернышка должны были сдавать государству, даже не оставляя ничего для собственного пропитания или для посева. Во многих местах хлеб стоял не скошенный, не обмолоченный, не было достаточно ни тягловой, ни человеческой силы. Обмолоченный хлеб свозили к элеваторам, а там, где их не было, свозили прямо к железнодорожным станциям и ссыпали прямо у железнодорожного полотна на землю под открытым небом, здесь он лежал до самой глубокой осени, гнил, прорастал под осенним дождем.