Шрифт:
— Помнишь! — благодарно откликнулась она. — Ты все помнишь? — Саша не ждала ответа, ей и кивка не надо, только бы не отказался. Она потянулась к его руке и сжала ее.
— А ты? — Он старался не показать волнения. — При трех мужиках в избе чего тебе пустяки помнить?
— Ничего не забыла! — воскликнула она. — Всякое слово помню, будто не было у меня в жизни другого праздника… Ну, не дура баба! — Саша не ощутила отклика в оробевшей руке Капустина и вздохнула. — Мог бы чего придумать, мужики поверили бы, что твоя…
— Я стараюсь говорить правду.
— Всякий день правду? И жене правду?
— До этой поры не лгал.
— Все без утайки? Вот так! — Она открыла ладонь с напряженными пальцами.
— Утайка не ложь, — ответил он не сразу. — Надо щадить друг друга.
— И утайка — ложь, сам знаешь, — Саша не убрала ладони, только пальцы расслабились, рука словно просила чего-то.
— А как же с отцом? Ты на все была готова, только бы выгородить его. Хоть и неправдой.
— Что же, он и мертвый не заслужил? С ним при жизни не по правде, а мне его и мертвого не пожалеть! Как же он меня баловал, Алеша! Бывало, гладит по голове и приговаривает: «Свашенька, свашенька, высватай мне Сашеньку!..» Я слова этого еще не знала, что оно значит: свашенька, — а вот запомнила, как ласковый гром по весне. Потом-то уж он перестал, то ли жизнь одолела, то ли меня лаской портить не хотел, мне ведь жить. Мать, бывало, обижалась: не хвались, мол, может, ее и сватать не станут, рудая она у нас, беленькие и черненькие вперед рудых идут, их раньше разбирают, смотри не сглазь… — Она вдруг спохватилась. — Охота тебе пустяки слушать! — Накрыла рукой рот и подбородок, закаялась болтать, а янтарные глаза смотрели доверчиво и с надеждой, ждали, что он ответит какой-то ее неудовлетворенной потребности.
— Мне интересно, Саша. Я благодарен, что ты говоришь со мной как с близким человеком.
Он произнес эти важные для Саши слова ровно и скучно, остерегаясь обнаружить нежность, прихлынувшую из глубины времени, нежность, которой он так опасался, а Саша ждала, не скажет ли он еще чего, не потеплеют ли его серые холодно-участливые глаза.
— Капустин… Капустин… — проговорила она тихо и качнулась несколько раз, скорбно сведя подвижные губы. — Отец знаешь как матери отвечал? «Рыжая — значит, огонь! Не одного спалит». И тут мимо, просчитался… — Она ждала, что Алексей возразит, поспорит шутки ради, по заведенному у людей обыкновению, а ему пришел на память высокий, сухожильный Вязовкин, с недоброй, скорой, опережающей мысль рукой, с глазами, белыми от злобы; трудно было представить нежное прикосновение этой руки к голове маленькой Саши. — Он, когда я сказала, что со мной двоюродный брат сделал, убивать того кинулся. Попутки не дождался, побежал в район грейдером, до леса бежал, до Раменок, а оттуда повернул. Долго молчал в избе, а потом сказал, вроде и не мне, а неживой матери: «Посадят меня, а Сашу нельзя сиротой бросить — пропадет. — Рукой махнул: — Девкой меньше, так бабой больше. Валяй, в паспорт не запишут». И ни слова, все. Смотрит мимо, молчит, будто и на меня вину положил. На двоих разделил, поровну. А может, правда, она и на мне?
— Как же ты можешь быть виновата? — недоумевал Капустин.
— Что родилась и живу, что и во мне грех. Есть, есть он, ты знаешь. Грех и без слова случается, без умысла…
— То, что с нами было, не грех! — Он горячо оборвал ее, вступаясь за прошлое. — Я любил тебя, Саша! Как же я тебя любил! Как мальчишка, а был не мальчишка — взрослый, скучный мужик… Учитель! — Он все-таки уклонился в самоиронию, в насмешку над собой, так живо и сильно вырвалось признание.
— Любил… любил! — повторяла она неверяще, сомневаясь и все же счастливая отзвуком давнишней любви. — Вот вы, мужики, какие: черным словом у вас карманы набиты, а того, в котором жизнь, от вас не услышишь. Любил, а не сказал!.. Что же ты слова этого не сказал мне, Алеша? Уже мы с Ваней сыновей прижили, а и он молчит: шутки все да прибаутки, чтоб дурачком не посчитали, себя не уронить. — Она помолчала, набираясь решимости. — Иван про тебя знает, я сказала.
— Вчера? — Он и сам не поверил бы, что так спокойно примет эту новость. Память остро, встревоженно метнулась в недавние дни, к двум его встречам с Иваном — на ряжках и у «тихой», — к внезапному, развязному его вопросу: «Ну, как они, городские, послаще?»
— Когда шла за него. От отца утаила, ему бы это казнь.
— И мужу не в праздник.
— Не слепой же он! Пришел в избу еще не муж и не жених, а залетный. Пусть знает и вперед не обижается: в избе не девка, баба, ему и решать. Не так?
— А ушел бы? Тебе же больно, страдала бы.
— Больно?.. — неуверенно повторила Саша и, подумав, сказала: — Еще бы не больно! Он хороший, за ним не пропадешь, он совести не пропивает. А ты своей и слова не сказал, — догадалась она. — Утаил.
— У нас и речи об этом не заходило. С чего бы мне каяться?
— Хоть не бранил меня, и то слава богу. — Саша смотрела на Капустина с сожалением, будто открыла в нем болезненную слабость. — А говоришь, любил. Как же это, Капустин? Уж если полюбил, так по земле не ходишь, над ней летишь… Зубы сцепишь, а оно в тебе кричит, и не день, не год, а пока живой.
— Где ты такое повидала, Саша?
— Мне и смотреть не надо: я знаю! — воскликнула она. — Оттого любовь и выпадает одному на сто тысяч, чтоб не мучились люди: не каждому ведь под силу. Любил, говоришь!.. — сказал она беспечно, облегчая и его душу, радуясь даже и призраку этого чувства. — Была печаль!..