Шрифт:
Спустя вечность поезд тронулся. И вот тогда рядом раздались мягкие, тяжелые шаги, а потом кто-то большой опустился на сиденье рядом. Я обернулся и встретился взглядом со Свиноголовым.
(ТРИ)
Я был изначально пуст и неисправим. Я был целеустремленно тверд и неисповедим, как путь сошедшей с ума пули. Если вам доводилось теряться в темноте, то вы знаете, как тяжело вернуться обратно. Меня отговаривали и предостерегали, пытались помочь. Но я все равно шел — шел, чтобы снова увидеть и вспомнить, потому что начал уже забывать, как плакал мир. Да, однажды мне пришлось увидеть это своими собственными глазами, но память недолговечна, память шутлива и легкомысленна, и доверять ей может лишь глупец. Поэтому и нужно было вновь увидеть.
Через мост вели две дороги: одна туда, а другая обратно, и в середине моста они пересекались — именно там я впервые увидел ее фигуру. Точно, вот оно, то самое место, такое узнаваемое, прежнее, единственное прежнее здесь. Все вокруг без перерыва меняется, стремится к чему-то, а оно — нет. Зачем? Его звездный час остался в прошлом, он случился несколько месяцев назад, когда я впервые увидел здесь ее фигуру.
Была такая же холодная ночь, и фонарь плакал кислыми слезами, и ветер ласково гладил крыши домов, и бездонная небесная яма свирепо и беззвучно хохотала над нами. Я шел, опустив голову, спрятав руки в карманы, дрожа от холода и темных предчувствий, бормоча что-то несвязное и грозное, пытаясь понять, почему именно так, а не иначе.
Я перепрыгивал через лужи, в которых кривились изуродованные отражения мира, и не смотрел по сторонам. Это бесполезное и опасное занятие — смотреть по сторонам. Ничего нового все равно не найдешь, только испортишь себе настроение или на неприятности нарвешься. Наши улицы полны банальностей и облезлых стен, и мне всегда нравилось ходить по ним только ночью.
Не знаю, что заставило меня поднять голову, когда я подходил к мосту. Возможно, какой-то голос, глухой и искренно-истеричный, крикнул внутри меня "Смотри!" — а может, я просто споткнулся, не помню, да это и не важно. Я все-таки поднял голову — и увидел на середине моста ее фигуру. И было в ней что-то от уже улетевших на юг птичьих стай, и от подкрадывающихся морозов, и от палой листвы, и от небесного смеха — она была слезой плачущего мира. Слезой, на мгновение застывшей на самом краю глаза, дрожащей перед тем, как покатиться вниз по щеке.
Наверное, мне нужно было крикнуть что-то предостерегающее, нужно было попытаться остановить ее, удержать, схватить за локоть в последний момент — я не успел даже подумать об этом. Я стоял, как вкопанный, и не мог оторвать взгляда от ее красоты, противоестественной, ошеломляющей, но мимолетной. Такая красота не существует дольше двух мгновений — первое мгновение дается ей, чтобы родиться, а второе — чтобы умереть. И вот, в промежутке между ними мы замерли друг напротив друга, зная, чем все закончится, но не в силах ничего исправить. Я не знаю, видела ли она меня, видела ли она хоть что-нибудь, кроме ждущей ее темноты — временами кажется, будто ей хотелось что-то сказать мне, но иногда я совсем в этом не уверен.
А потом произошло закономерное, и потому непоправимое. Она шагнула с моста в пространство и полетела вниз — как и всякой слезе, ей предстояло сорваться, скатиться по щеке, оставляя за собой мокрую дорожку. Река приняла ее беззвучно и с радостью, темная вода жадно проглотила тело, сделала вид, будто ничего не случилось.
Я перешел через мост, не вынимая из карманов рук. На другой стороне было то же самое — тротуары, фонари и афиши. Блестела мокрым асфальтом пустая дорога, где-то тяжело урчал грузовик, а в некоторых окнах уже горел свет. Ничто здесь не напоминало о плачущем мире. Ничто, кроме меня. А я уходил прочь и думал, как тяжело, наверное, быть миром, и как часто ему приходится плакать. Больше мне никогда не удавалось увидеть ее фигуру на середине моста.
(ЧЕТЫРЕ)
По его бело-розовой морде ползали мухи.
Он нагнулся ко мне и, с трудом открывая клыкастую пасть, прошептал:
— Азхаатот распял Иихсуса…
(ПЯТЬ)
Скрипя зубами и нервами, ты преодолеваешь последние ступени винтовой лестницы и оказываешься на площадке, венчающей маяк. Здесь совершенно пусто. Нет ни фонаря, ни фонарщика — только огромное, во все мироздание, звездное небо. Здесь нет музыки, только мягкая, изначальная тишина. И ты вдруг понимаешь, что так и должно быть — музыка сталью звучала в тебе, призывая сюда, на самый верх мироздания, в точку отсчета. Тебе спокойно и немного смешно.
Ты видишь цепочку своих следов, ведущую к краю. Ступая след в след, походишь и внимательно смотришь вдаль. Гладкая как зеркало равнина, простирающаяся во все стороны до самого горизонта. Этот маяк — не для кораблей, он для живых душ. Вон они — темные силуэты, медленно бредущие по равнине к маяку. Каждый из них слышит предчувствие музыки в самом себе и идет сюда, чтобы воплотить это предчувствие в реальность. Кто-то так и не достигнет цели, кто-то справится с обитателями винтовой лестницы и, подобно тебе, поднимется на вершину, чтобы встретить самое главное испытание.
Ты киваешь им и делаешь шаг вперед, наружу.
Здесь, наверху, возможно все.
(Я)
теперь почти не страдаю. Больше не пожираю самое себя. Все уже сожрано. Он научил меня многим вещам, в том числе — бросать совести подачки. Символические наказания, символические благодеяния, символические искупления — ими так легко прикрыть обнаженный костяк души, с которого давно обглодано все мясо.
Я подаю нищим. Я помогаю старушкам перейти через дорогу. Я не пью водку. На работе меня ставят в пример остальным, а жена не может понять, почему вдруг ее благоверный стал так обходителен и внимателен.