Шрифт:
Но намного дольше задержался он с совсем другой женщиной в Сеуте, той, с которой у него, как он сразу ясно выразился, вообще ничего не было. Она подсела к нему, держа под руку его слугу, утром следующего дня в баре на паромной станции для переправы на ту сторону, в порт Альхесирас. Она сама назвала себя бродяжкой и завоевательницей, и он только приблизительно обрисовал мне, каких таких небылиц эта бродячая завоевательница мужских сердец не наговорила ему при той встрече о себе.
Однажды она стала, сказала она, королевой красоты в этом анклаве. И, очевидно, было это не так давно, но, тем не менее, никто, кроме нее, не помнил тут об этом. На первый взгляд она казалась бесформенной — Дон Жуан, как известно, избегал таких слов, как «толстая» или «жирная»; зная о своей бесформенности, она вела себя вызывающе, выставляла ее напоказ, и поэтому неудивительно, что его слуга, а это было очевидно, связался с ней: с дежурным для него выражением отвращения и симпатии на лице он поглядывал сбоку на женщину, пока та рассказывала о себе его господину. Правда, к его позе примешивалось на сей раз нечто третье, что-то вроде смиренной униженности, а отвращение было скорее наигранным, симпатия же, напротив, рабски покорной. Ясно было также, что не она сидела рядом с ним, а, наоборот, он, мужчина, сидел подле нее — рядом с ней, терпеливо, как тот, кто составляет временно ей, женщине, компанию.
Она уже с давних пор — ребенком, что ли? — да, возможно, еще ребенком, хотела отомстить другому полу. Не было никакой причины для мести, ни малейшей. Ее не изнасиловал ни отец, ни дед, ни дядя, и ее не обманул и не бросил ни один любовник. Но очень рано случилось в ее жизни такое, что один из сверстников не уделил ей должного внимания, даже не заметил ее, проходя мимо, хотя с самого начала было почти невозможно не заметить ее, — этого оказалось достаточно, и она тут же решила сделать ответный ход: горе тебе, я отомщу! Значит, месть! Сказано — сделано; и это еще в детском возрасте. Заманив его в свои сети, она устроила ему ловушку, вынудив действовать предельно активно, раскрыться и разоткровенничаться перед ней, а потом как ни в чем не бывало, будто ничего и не было (а ведь и в самом деле ничего не было, совсем ничего, один только обман да кокетство), дала ему ни с того ни с сего отставку, отправила, что называется, «отдыхать», причем на виду у других, по возможности, в присутствии мужчин, из которых один намечался уже как новый избранник и должен был стать следующей жертвой ее операции «месть», — и так далее вплоть до сегодняшнего дня. Как с малолетними школьниками тогда, околдованными ею до беспамятства, вырванными из круга ровесников и не сумевшими потом найти себе место в мужском сообществе, так хотела она поступать и сейчас: мстить взрослым мужчинам, которые изо дня в день западали на нее, вступали с ней в связь, а она потом бесцеремонно вышвыривала их, заставляя чувствовать себя смертельно оскорбленными в своем мужском достоинстве, от чего они не в силах были избавиться в дальнейшем. То, что после встречи с ней мужчина больше не понимал, мужик он или баба, в этом и заключалась ее месть. И для нее, рассказывала она Дон Жуану, главным была даже не сама месть, а ее мания к этому, ее неутолимая жажда и страсть. И эта ее страсть, неотделимая от любовной похоти, мгновенно вспыхивала в момент совокупления с мужчиной, и она тут же получала удовлетворение. А тогда — вон его из себя. И она не давала мужчине насладиться, успеть заметить ее оргазм. Для него еще ничего не свершилось, совсем ничего. Для него, кому она казалась райской птичкой — не женщина, а мечта, — это было суровым отрезвлением, полным крахом его мужских грез. «Я был как одержимый. Меня словно бес попутал. Я чуть с ума не спятил».
При этом сама завоевательница и мстительница предпочитала мужское общество женскому, мужчины были ей намного милее, бесконечно и несравненно милее, чем женщины. Об этом она говорила голосом, в котором не было ни тени угрозы или насмешки. Ее уста произносили это с нежностью, а ее лицо и тело вибрировали при звуках ее голоса, неожиданно обретая красоту, словно высвобождались из бесформенности. Без всякого усилия с ее стороны губки делались вдруг тонкими, отвислые жирные щеки пропадали, подвижные крылья носа раздувались и трепетали, и без особо заметного взмаха ресниц распахивались вдруг ее прекрасные большие глаза. Правда, отчасти это было, конечно, все деланое, ее профессиональная ловкость: как она сама потом демонстрировала, такое изменение внешности без всякого применения косметики было частью ее репертуара, с ранних лет отрепетированного перед зеркалом, благодаря чему она, вдобавок ко всему прочему, превзошла всех своих соперниц и стала еще и королевой красоты Сеуты, а затем и всей Испании. И наоборот — не было ничего натренированного в том, что происходило с ее кожей, когда она разговаривала с мужским полом (не с «мужчиной» и не с «мужчинами», а с «мужским полам»). Кожа, несмотря на давно ушедшую молодость, расцветала и становилась гладкой. И это не было гладким лицом мстительницы, строгим и неумолимым. Всем своим видом, подтвержденным парочкой кокетливых морщинок на гладком лбу, оно выражало мягкость, чувствительность и податливость, чуть ли не призыв, с этими внезапно бледневшими губами, выделявшимися на розовом цветущем фоне и притягивавшими к себе внимание. А ее тело как-то особенно напрягалось, словно готовилось к прыжку. В расчет шли только мужчины. Женщины? Уже одно это слово вызывало в ней раздражение. Только мужчины, сейчас вот этот, потом тот, потом еще один и снова другой, только они занимали ее. И с каждым, это было ясно уже с самого начала, не имея заранее никакого плана, она осуществляла свою идею мести. Любого мужчину, кем бы он ни был, нужно обвести вокруг пальца, добиться своего, а потом расправиться с ним.
Все это она продемонстрировала Дон Жуану на паромной станции в Сеуте на примере его слуги, открыто подманив к себе третьего мужчину. Долгий взгляд через весь бар, этого было достаточно, чтобы он встал и пошел к ее столу, как ему было приказано. Она что-то зашептала ему на ухо. Он ничего не ответил, только послушно ждал в особой позе благоговения, почти рабского, что последует дальше; ждал ее указаний. Она громко и понятно для каждого в баре назвала ему место встречи и примерное время, там-то и там-то, вечером этого дня. У него уже был билет на ближайший рейс парома для переправы в Европу, но он перенесет ее или — это сразу было видно по нему — вообще от нее откажется. Она встала, чтобы уйти, ни тени улыбки, как и вообще во время всего ее рассказа ни один мускул на ее лице не дрогнул, словно слушатель был для нее все равно что воздух. А любовника прошлой ночи, сидевшего рядом с ней, она не удостоила на прощание даже взглядом, как не взглянула и на его преемника. Вместо этого она обратилась к парочке в углу, сидевшей в обнимку: «Эй, вы двое, что таращитесь друг на друга, как два соучастника одного преступления, — ваше рандеву последней ночью было сплошной катастрофой. Самым правильным для вас было бы сидеть в полной растерянности, как чужим, уставившись в пустоту, причем каждый со своей растерянностью в одиночку».
В этот момент и только сейчас она заметила Дон Жуана, взглянула на него иначе, чем до сих пор. Он сделал так, чтобы она его заметила; как Дон Жуан это сделал, он не сказал мне (да я давно уже перестал интересоваться деталями и ни о чем его не спрашивал). Только теперь она узнала его и испугалась; отпрянула от него, как от привидения? Да, как от привидения. Ничего другого, кроме как скорее прочь от этого человека, ее судьи и палача. Она, конечно, постоянно нуждалась в том или ином мужчине, как ни печально это было сознавать. Но он был самым последним, с кем она хотела бы иметь дело. Ему лучше вообще никогда не попадаться на глаза. Не допустить его власти над собой, даже хотя бы на один миг. Никто не может помешать ей мстить и дальше, даже он. И тут величественный уход бывшей королевы красоты мгновенно превратился в бегство. Она бежала от Дон Жуана, но не так, как это делал обычно он, это было поспешное, не ведающее сомнений и раздумья бегство, вслепую, она натыкалась, как в кино, на пассажиров парома, опрокидывала канистры и прочее и прочее.
Вот так и случилось, что на третьем этапе своего недельного путешествия Дон Жуан проникся любовью к своему нынешнему слуге, отвел ему место в своем сердце. Это произошло, когда оба они сидели друг против друга на лавках парома. Тот сжался весь и сидел бледный, как мертвец, и причиной тому было не бурное волнение моря в Гибралтарском проливе. Такие посрамленные, давшие себя унизить люди, рассказывал мне Дон Жуан, не объясняя, почему он их такими считает, были его людьми, как и этот слуга, составлявший сейчас в единственном числе его свиту, и его, Дон Жуана, всегда тянуло оказать ему (им) поддержку, каким-то образом проявить свою опеку, хотя бы просто тихонько посидеть с ним (ними) рядом, терпеливо выжидая. Поэтому он и помог своему слуге при отчаливании из Сеуты перенести на судно-паром багаж, который был в три раза тяжелее багажа господина, отыскал для него самое лучшее место и взял на себя труд предъявить контролеру билеты. Он и дальше во время перехода через пролив не оставлял своего слугу одного и следил за ним, находясь поблизости, но смотрел при этом постоянно назад, на скалистый анклав Сеута, оставшийся на североафриканском побережье, от которого они удалялись, приближаясь к Европе, к которой он сидел задом. И вдруг неожиданно что-то блеснуло в лице человека, сидевшего напротив него, и Дон Жуан невольно поглядел на него. У его слуги выступили на глазах слезы, молча и внезапно. И одновременно заходили скулы, словно перемалывали сдавившее горло бешенство. А маленькие капли крови на затылке уже запеклись потемневшими точками. Само собой разумеется, что пучки тополиного пуха носились над проливом в обоих направлениях, а сверху их насквозь прошивали огромные майские градины, шлепались в воду и порождали в волнах мириады маленьких скачущих вокруг парома фонтанчиков.
Дон Жуан поведал еще, как в том же самом баре на паромной станции тайно простился с женщиной из Сеуты — его женщиной. Тайно — это опять не означало тайком или украдкой. Она проходила мимо по набережной, в сопровождении пожилого мужчины, и они молча поприветствовали друг друга, но в открытую, только эту открытость не заметил бы и самый пристальный наблюдатель — уж он-то определенно нет. Такие тайные прощания со своими женщинами — в толпе, на расстоянии, в толчее — были для Дон Жуана самыми желанными, и они были в его глазах прощаниями мужчины и женщины, которые удавались лучше всего; все остальные формы расставания казались ему заранее обреченными на провал. А удаваться — это опять же означало, что их тела также тайно, издали, прощались друг с другом, тела двоих. И тела этих двоих, вкусивших обоюдную радость, искреннюю радость, радовались сейчас, тайно прощаясь друг с другом, еще раз и, возможно, даже чище и искреннее, чем прежде. По крайней мере, ему казалось, — от ее удаляющегося тела исходит сияние, оно посылает ему сигналы. В ответ он, взглянув на ее уже повернувшееся к нему спиной тело, понял, что с женщиной, помимо прощания, происходит что-то еще, что-то совсем другое: она не хочет прощаться с ним окончательно — ну вот, и эта туда же. Он не должен, не смеет уйти от нее навсегда! Ее спина, с игрой теней на голых лопатках, грозила ему: горе тебе, если не вернешься! Спина взывала, приказывала. А удаляясь, еще просила, мирно и умоляюще. И Дон Жуан, увязая в этой сцене прощания, возрадовался еще сильнее, чем прежде, встрече с очередной страной и новой женщиной на его пути; почувствовал вдруг волчий аппетит на другое тело.
Старый человек рядом с беременной красоткой из Сеуты был, между прочим, ее отец, с которым Дон Жуан пировал накануне не час и не два; вкушая в любви и согласии пищу и поглядывая вместе вниз на море, они вели при этом рассеянный диалог, подхватывая в нужный момент произнесенное другим слово, как два старых закадычных друга, и эта их близость опять же означала полное доверие со стороны отца, несокрушимое вовек: его спина, и не только потому, что она была тощей и немощной, не угрожала Дон Жуану ничем, ему нечего было опасаться.