Шрифт:
Пока едем к Виталику, он успевает рассказать, что здешние краеведы, в том числе и они с женой, получили вожделенный доступ к тюремной картотеке. Установлено, что Даниил Леонидович сидел в сорок пятой камере — это как раз в том корпусе, даже в том коридоре, где будем мы. Значит, увидим! Увидим именно ту или одну из тех, поскольку Алла Александровна уточняет, что он сидел в нескольких камерах, а однажды даже попал в карцер: пытался спасти и выпустить залетевшую в окно бабочку, о чем товарищем по камере был сочинен шутливый стихотворный экспромт.
…Сидел в той камере поэт С душою сумрачной, но милой, Он бабочку на белый свет Решил вернуть хотя бы силой. Хоть он и против был насилья, Но здесь оправдано оно: Ведь бесполезны даже крылья, Когда не видишь ты окно! Но бдителен надзор и чуток — Поэт застукан en delit, И вот его на трое суток Уж в темный карцер увели. Читатель ждет морали внятной. Ужель она вам непонятна? Не надо помогать тому, Кто сдуру лезет сам в тюрьму! 5 сентября 1951У Виталика мы чистим картошку, завариваем чай, накрываем на стол, а затем обязанности хозяйки переходят к его жене Тане: она была на концерте, слушала хор (все-таки Владимир!), потому и припозднилась. Мы вместе ужинаем — усердно наминаем деревянными ложками и присаливаем разваристую картошку — и укладываемся спать, а ранним утром, едва зарозовело прозрачное марево облаков и зазолотились на солнце державные купола соборов, мы у ворот тюрьмы… Да, да, хоровое пение, древние соборы и — тюрьма… тюрьма, а в ней часовня… Вот и отец Евгений, совсем молодой, но степенного вида, с бородкой, с косицей длинных волос, в руках водо- святная чаша — ему сегодня служить. Здесь же телевидение и местные газетчики — люди с блокнотами, софитами, микрофонами и, сказал бы, камерами, но камеры тут другие.
Сдаем паспорта в окошечко — щелк! — и открывается дверь. Свершилось! Мы во Владимирской тюрьме — прощай, воля! Разумеется, прощаемся-то мы в шутку — этакие необязательные шуточки малознакомых и случайно собравшихся вместе людей, но каждый невольно соизмеряет с собой чувство, возникавшее у тех, кто действительно прощался.
Нас ведут по коридору, мы пересекаем тюремный двор, поднимаемся по лестнице. В камерах нас слышат, неким образом улавливают наши шаги, глазеют на нас сквозь стены, и нас провожает смутный, недобрый гул, угрожающий ропот: ужо вам… В одной из камер устроена часовня — иконостас, царские врата, алтарь. Все новое, — как говорится, не успела вы сохнуть краска. Беленые стены понизу расписаны орнаментом — кружки, лепестки. О. Евгений готовится к службе, расставляет, раскладывает церковную утварь, телеоператоры также готовятся к съемке, а мы с Аллой Александровной просим показать нам сорок пятую…
Сорок пятая в нескольких шагах от нас — и показывать нечего! — вот она! Но на эти шаги, может быть, и не сразу решишься. Сначала попытаешься как бы задержать, замедлить время: слишком быстро все случилось, слишком внезапно и неожиданно (так и Алла Александровна, освободившись из лагеря, была не готова к встрече с Москвой, близкими, Подсосенским переулком). Поэтому первый шажок мысленный — ты как бы крадешься, приноравливаешься, стараешься опробовать взглядом белый арочный свод коридора, выложенные серой плиткой стены, пол в квадратную клеточку, выкрашенные красной краской двери и хорошую надпись, вполне годную для того, чтобы украсить ворота ада: «Хулиганство является противоправным деянием социалистического общества».
Опробовал, и теперь можно подойти: вот она, дверь сорок пятой. Такая же красная, но не кумачоволозунговая («Хулиганство является»), а с темно — багровым оттенком, как в описанных им мирах возмездия. «Цвет здесь преобладает один: в Энрофе мы не способны видеть его, и по впечатлению, производимому им, он скорее всего напоминает темно — багро- вый». Так в Агре, и так же здесь, в уподобленном ему земном чистилище.
Итак, дверь — квадратные шляпки болтов, висячий замок, железный засов, «кормушка» и какая-то проволока — как нам объяснили, для того, чтобы дверь слишком широко не открывалась. «Та ли это дверь?» — спрашиваем. Отвечают убежденно, что именно та, правда, раньше «кормушка» была побольше и откидывалась не вовнутрь, как сейчас, а в коридор. Ну и глазки попроще, все же остальное как было, так и есть. Можно ли заглянуть в глазок? Пожалуйста, заглядывайте…
Я поднимаю задвижку глазка (очевидно, в этом главное усовершенствование): двухэтажные кровати, белые простыни, стриженые головы. Камера на девять человек — действующая. Попроси — и открыли бы, но я не стал просить, понимая, что туда можно заглянуть только через глазок, через узкую щелочку. Не туда, где отбывают срок нынешние, а туда, где отбывали прежние и где создавалась «Роза Мира»…
Глазок в прошлое — узкая, как прорезь бритвой, потайная щелочка, и я поднимаю задвижку, и мне в глаза бьет свет, нездешний, иной, надмирный, и на меня смотрит сквозь стены тот, чья рука выводила: «Я тяжело болен, годы жизни моей сочтены. Если рукопись будет уничтожена или утрачена, я восстановить ее не успею. Но если она дойдет когда-нибудь хотя бы до нескольких человек, чья духовная жажда заставит их прочитать ее до конца, преодолевая все ее трудности, идеи, заложенные в ней, не смогут не стать семенами, рождающими ростки в чужих сердцах».
Дошла. Стали.
Начинается служба, и мы с Аллой Александровной возвращаемся в часовню. Часовня в честь святого Николая, покровителя всех плененных, останавливающего руку палача. Привели уголовников в полосатой тюремной одежде: «полосатые», — значит, за особо тяжкие преступления, душегубы, «убивцы». О. Евгений раздал им свечи, стал совершать литию — «литеечку», как он сам выразился… Читает молитвы, благодарственный тропарь, поминает усопших: «Во блаженном успении вечный упокой». Кропит святой водой иконы и стены часовни. И нас окропил, благоговейно, «по чину» склонивших головы, и всех, «во узах сидящих».