Вход/Регистрация
Предательство интеллектуалов
вернуться

Бенда Жюльен

Шрифт:

Я сказал: современные интеллектуалы проповедуют, что государство должно быть сильным и безразличным к справедливости; и в самом деле, они придали этому утверждению характер проповеди, морального поучения. Тут их оригинальность невозможно переоценить. Когда Макиавелли советует государю известного рода действия, он не считает эти действия ни моральными, ни прекрасными; мораль для него – по-прежнему то же, что и для всех, ибо он не без печали удостоверяет, что ее трудно совместить с политикой. Государь, говорит он, «должен быть всегда готов обернуться в любую сторону... не отклоняться от добра, если это возможно, но уметь вступить на путь зла, если это необходимо»*. Отсюда ясно, что, по мнению Макиавелли, зло остается злом, даже если служит политике. Современные же реалисты – это моралисты реализма; для них действие, умножающее силу государства, уже по одной этой причине приобретает, при всех обстоятельствах, моральный характер; зло, которое служит политике, перестает быть злом и становится благом. Эта позиция очевидна у Гегеля, у пангерманистов, у Барреса и в неменьшей степени у таких реалистов, как Ш. Моррас и его приверженцы, несмотря на их неоднократные заявления, что они не исповедуют морали. Может быть, они не исповедуют морали (во всяком случае, в открытой форме) в том, что касается частной жизни, но определенно исповедуют ее в политической области, если называть моралью все, что устанавливает шкалу блага и зла; для них, как и для Гегеля, в сфере политики практическое есть моральное, а то, что все называют моральным, если оно мешает практическому, есть аморальное. Таков истинный – вполне моралистический – смысл известной кампании, развернутой в целях пропаганды ложного патриотизма. Пожалуй, можно даже сказать, что для Ш. Морраса практическое есть божественное и что его «атеизм» состоит не столько в отрицании, сколько в перемещении Бога – перенесении его в человека и в политическую жизнь; полагаю, я верно охарактеризовал начинание Морраса как обожествление политического [229] . Это смещение морали – несомненно, самое важное дело современных интеллектуалов, оно должно более всего привлечь внимание историка. Понятно, какой поворот происходит в истории человечества, когда говорящие от имени рефлексивной мысли учат людей, что их политический эгоизм божествен и все, что ведет к его ослаблению, является упадочническим. Следствия этого учения мы видели на примере Германии в 1914 году [230] .

229

Это прекрасно поняли стражи духовного, которые осудили его, чем бы они ни руководствовались. Точнее говоря, Моррас в своем творчестве делает страсть человека к основанию (или укреплению) государства предметом религиозного поклонения, земное превращает в трансцендентное. В таком смещении трансцендентного – секрет большого влияния Морраса на современников. Ведь современники, особенно в нерелигиозной Франции, только и ждали подобной доктрины – судя по шумному успеху этого писателя. Его почитатели словно кричали: «Наконец-то нас избавили от Бога; наконец-то нам позволяют поклоняться себе самим и, в нашем стремлении стать великими, не быть добрыми; нам указывают идеал в реальности; на земле, а не в небесах». В этом смысле творчество Морраса равнозначно творчеству Ницше («будьте верны земле»), с той лишь разницей, что немецкий мыслитель обожествляет в человеке анархические страсти, а французский – страсти организующие. Оно равнозначно также творчеству Бергсона и Джемса, поскольку утверждает ту же мысль: реальное есть единственный идеал. Такое обмирщение божественного можно соотнести и с творчеством Лютера.

230

Мораль макиавеллизма со всей ясностью провозглашается в следующих строках, в которых всякий нелицемерный ум призн'aет (отвлекаясь от стиля) учение всех нынешних преподавателей реализма, независимо от их национальности: «В отношениях с другими государствами правитель не должен считаться ни с законом, ни с правом, если это не право сильного. Отношения эти вверяются ему, отдаются под его ответственность божественным правом Судьбы и миропорядка и возносят его над предписаниями индивидуальной морали, заставляя исполнять высшее моральное веление, содержание которого заключено в словах: «Salus populi suprema lex esto [Да будет благо народа высшим законом!]» (Фихте, цит. по: Andler. Op. cit., p. 33). Мы видим прогресс по сравнению с Макиавелли.

Можно отметить и такую инновацию интеллектуалов. До наших дней люди знали только два учения о связи политики и морали: по Платону, «мораль определяет политику», по Макиавелли, «политика не имеет никакого отношения к морали». Теперь они знают третье: «Политика, – назидает Моррас, – определяет мораль» [231] . Однако истинная новизна не в том, что людям преподносят эту догму, а в том, что они к ней прислушиваются. Еще Калликл объявлял, что сила – единственная мораль; но мыслящий мир презирал его. (Напомним также, что на Макиавелли сыпались проклятия большинства моралистов его времени, по крайней мере во Франции.)

231

Учение этого писателя можно привести в такую форму: «Все, что является благом с политической точки зрения, есть благо; иного критерия блага я не знаю»; это позволяет ему утверждать, что он ничего не говорит относительно частной морали.

Современный мир знает и других моралистов реализма, которые в качестве таковых тоже не испытывают недостатка в доверии: это государственные деятели. Отмечу здесь ту же перемену, что и выше. Раньше главы государств придерживались реализма, но не почитали его; Людовик XI, Карл V, Ришельё, Людовик XIV не претендовали на моральность своих действий; они видели мораль там, где им ее показало Евангелие, и не пытались сместить ее, оттого что не следовали ей на практике [232] ; несмотря на все совершенные ими насилия, они ни в чем не погрешили против цивилизации – мораль нарушалась, но моральные понятия оставались неприкосновенными. А вот Муссолини провозглашает моральность своей политики силы и аморальность всего, что ей препятствует; как и писатель, человек у власти, прежде бывший только реалистом, ныне стал апостолом реализма, а придает ли вес его апостольству величие его государственного поста, за неимением величия личности, – это нам известно. Заметим, впрочем, что в наше время правящий, поскольку он обращается к массам, обязан быть моралистом, представлять свои действия сопряженными с некой моралью, метафизикой, мистикой. Ришельё, отдающий отчет лишь королю, может говорить только о вещах практических, оставляя на долю других осматриваться в вечности; Муссолини, Бетман-Гольвег, Эррио принуждены томиться на этих высотах [233] . Отсюда ясно к тому же, как велико сегодня число тех, кого я могу назвать интеллектуалами – ведь я именую этим словом тех, кто обращается к миру, указывая на трансцендентное, – и у кого я вправе потребовать отчета в их деятельности в качестве таковых.

232

На скрижали блага и зла, оставленной в «Политическом завещании» Ришельё и в «Мемуарах Людовика XIV в назидание дофину», мог бы расписаться Винцент де Поль. Тут мы читаем: «Короли должны быть весьма осторожны при заключении договоров, но когда они заключены, их надлежит свято соблюдать. Я знаю, многие политики учат обратному; но, даже не принимая в соображение того, что может противопоставить таким принципам христианская вера, я утверждаю, что, поскольку потерять честь – это больше, чем потерять жизнь, великий государь должен скорее подвергнуть риску себя самого и даже интересы государства, нежели изменить своему слову, которое он не может нарушить, не погубив своего доброго имени, в коем кроется величайшая сила суверена» (Richelieu. Testament politique, 2-е part., сhap. VI).

233

То же касается и писателя. Макиавелли, говорящий с теми, кто ему равен, может позволить себе роскошь не быть моралистом, Моррас, говорящий с массами, – нет: в демократическом государстве невозможно писать без серьезных последствий. Кроме того, политическая деятельность, которая сопровождается деятельностью моральной, доказывает, что политик хорошо понимает подлинные условия своего успеха. Человек, сведущий в этих вопросах, сказал: «Не может быть глубокой политической реформы без реформирования религии и морали» (Гегель). Особое влияние газеты «L’Action francaise», в сравнении с прочими консервативными органами печати, несомненно, связано с тем, что возглавляемое ею политическое движение сопровождается моральным учением, хотя другие интересы заставляют ее это отрицать.

Проповедники политического реализма часто выражают согласие с учением церкви, но когда оно осуждает их положения, объявляют его лицемерным. Эта позиция, мало обоснованная, если речь идет об учении церкви до XIX века, гораздо более обоснованна в нынешнюю эпоху. Сомневаюсь, что у современного теолога еще можно найти столь резкое порицание захватнической войны, как, например, такое: «Мы видим, насколько несправедлива и возмутительна война, когда ее объявляют лишь из властолюбия и из желания расширить свое господство в нарушение законных границ; из одного только страха перед растущим могуществом соседнего государя, с которым живут в мире; из жадного стремления завладеть страной более удобной, чтобы там обосноваться, или, наконец, из желания сокрушить соперника единственно потому, что его считают недостойным благ или государств, коими он владеет, или же права, полученного им по закону, – ибо это вызывает беспокойство, от которого хотят избавиться с помощью вооруженной силы» [234] . Наоборот, в наши дни не счесть сочинений, где мы без труда найдем оправдания для всех завоевательных действий, – такие, например, как положение, согласно которому война является справедливой, «если начавший ее может сослаться на необходимость сохранить общее благо или общественное спокойствие, возвратить несправедливо отнятое, подавить мятеж, защитить невинных» [235] ; или другое положение, гласящее: «Война справедлива, когда она необходима для нации либо чтобы защитить ее от вторжения, либо чтобы устранить препятствия к осуществлению ее прав» [236] . Церковь, которая еще в начале нынешнего столетия учила, что война между двумя государствами может быть справедливой только с одной стороны [237] , явно отказалась от этого принципа и теперь исповедует, что война может быть справедливой одновременно с обеих сторон, «если каждый из двух противников не уверен в своем праве и, соглашаясь с государственными советниками, рассматривает его просто как вероятное» [238] . Такая позиция церкви чревата последствиями. Важно и то, что в прошлом справедливой могла быть сочтена только война с противником, совершившим несправедливость, сопряженную с моральным намерением, а сегодня – даже война, развязанная единственно по причине материального ущерба, нанесенного неумышленно [239] (например, из-за случайного перехода границы). Наполеон и Бисмарк наверняка нашли бы сегодня в учении церкви больше, чем когда-либо, аргументов в оправдание всех своих захватов [240] .

234

Dictionnaire des cas de conscience ('edit. 1721), art. «Guerre». Заметим, что с подобной моралью территориальное формирование любого европейского государства было бы невозможно. Это образец непрактического учения, т.е., по нашему мнению, учения истинно духовного человека. (О том, как должны принимать это учение в миру, см. прим. Е на с. 217.) Для Виктории тоже расширение державы – дело неправое.

235

Этот тезис, выдвинутый Альфонсо ди Лигуори, превалирует сейчас в учении церкви над тезисом Виктории.

236

Кардинал Гуссе (Gousset. Th'eologie morale, 1845).

237

Это схоластическая доктрина войны, в строгом виде сформулированная Фомой Аквинским. Государь (или народ), объявляющий войну, действует как магистрат (minister Dei*), под юрисдикцию которого подпадает другая страна, совершившая несправедливость и отказывающаяся ее исправить. Отсюда следует, в частности, что государь, объявивший войну и ставший победителем, должен только наказать виновного, не извлекая из своей победы никакой личной выгоды. Сегодня эта высокоморальная доктрина церковью забыта. (См.: Vanderpol. La Guerre devant le christianisme, titre IX.)

238

Этот принцип, очевидно, был принят Святым престолом в 1914 году, во время франко-германского конфликта. Для католической церкви Германия пользовалась преимуществом незнания, называемого в теологии «непреодолимым», т.е. означающего, что приложено все возможное старание к тому, чтобы понять объяснения противника. Думается, нужна была добрая воля, чтобы признать за Германией право на это преимущество.

239

Это – как и положение о войне, справедливой с обеих сторон, – содержится в доктрине Молины, полностью вытеснившей из учения церкви в области военного права схоластическую доктрину.

240

В «Dictionnaire th'eologique» ('ed. Vacant-Mangenot, 1922, art. «Guerre») я обнаружил текст, который рекомендую всем агрессорам, желающим прикрыться высоким моральным авторитетом: «Глава нации не только вправе, но и обязан прибегнуть к этому средству [войне], выполняя возложенную на него миссию защиты общих интересов. Это право и эта обязанность касаются не только строго оборонительной войны, но и войны наступательной, ставшей необходимой из-за происков сопредельного государства, амбициозные замыслы которого создают реальную опасность». – В той же статье словаря мы находим теорию колониальных войн, идентичную теории Киплинга, именующего их бременем белого человека.

Такой реализм современные интеллектуалы проповедуют не только нациям, но и классам. И рабочему классу, и буржуазии они говорят: организуйтесь, станьте сильнее, возьмите в свои руки власть или постарайтесь удержать ее, если вы ею уже обладаете; не пытайтесь водворить в ваших отношениях с враждебным классом больше милосердия, больше справедливости или иной «чуши» [241] , которой вас одурачивали долгие годы. И опять они не говорят рабочим: станьте такими, потому что это диктуется необходимостью; они говорят (вот в чем вся новизна): станьте такими, потому что этого требует мораль, эстетика; стремиться быть сильным – признак души возвышенной, стремиться быть справедливым – признак низкой души. Таково учение Ницше [242] и Сореля, которым рукоплещет вся так называемая мыслящая Европа; эта Европа, в той мере, в какой ее привлекает социализм, восторгается доктриной Маркса и выказывает пренебрежение к доктрине Прудона [243] . – Тем же языком интеллектуалы говорят и с партиями, борющимися внутри одной нации: станьте сильнейшими, взывают они к той или другой партии, в зависимости от своего пристрастия, и устраните все, что вас сковывает; избавьтесь от глупости, которая велит вам отдать противнику полагающееся и вместе с ним установить социальный строй, проникнутый справедливостью и гармонией. Известно восхищение целой армии «мыслителей» разных стран итальянским правительством, попросту объявляющим вне закона всех своих сограждан, которые его не одобряют. Вплоть до наших дней воспитатели человеческой души, преемники Аристотеля, призывали человека порицать государство, если оно превратилось в организованную мятежную группировку; выученики г-д Муссолини и Морраса толкуют об уважении к подобному государству [244] .

241

Выражение Сореля (см. нашу работу: Sentiments de Critias, р. 258); и еще: «До чего же отвратительны люди, внушающие народу, будто он должен исполнять какое-то неведомое, в высшей степени идеальное веление справедливости, устремленной в будущее» («Размышления о насилии», гл. III). Автор, впрочем, изъявляет такое же отвращение и к тем, кто проповедует это веление справедливости буржуазии.

242

См. прим. К.

243

См.: Сорель. Размышления о насилии, гл. VI: «Моральность насилия». Нам возразят, что справедливость, которую развенчивает Сорель, – это справедливость судов, т.е., по его убеждению, мнимая справедливость, «насилие под личиной права». Но мы что-то не видим, чтобы истинная справедливость была у него в большем почете.

244

В связи с этим нелишне отметить, что некоторые политические лидеры выступают с апологией нетерпимости – выступают осознанно, с гордостью, примеры которой до сих пор являли иногда лишь посвященные в религию откровения. Образчик такой апологии приводится у Ж. Ги-Грана (G. Guy-Grand. La Philosophie nationaliste, p. 47); еще один пример см. у Л. Ромье (L. Romier. Nation et Civilization, p. 180).

Превознесение «сильного государства» выливается у современного интеллектуала в ряд учений, которые, можно с уверенностью сказать, крайне удивили бы его предшественников, во всяком случае великих.

1. Утверждение прав обычая, истории, прошлого (естественно, постольку, поскольку они освящают навязанные силой режимы) в противоположность правам разума. Я говорю «утверждение прав обычая»; ведь современные традиционалисты не просто учат, как Декарт или Мальбранш, что обычай – это в общем и целом нечто благотворное, чему предпочтительнее повиноваться, нежели противиться: они учат, что на стороне обычая – некое право, вернее право вообще, и, следовательно, его надо уважать не только ради пользы, но и ради самой справедливости. Программные положения об «историческом праве» Германии на Эльзас, об «историческом праве» французской монархии – это не чисто политические позиции, а позиции моральные; их отстаивают во имя «здравой справедливости», о которой у тех, кто их не разделяет, сложилось, само собой разумеется, ошибочное представление [245] . Справедливое, определяемое через свершившийся факт, – безусловно новое учение, особенно для народов, в течение двадцати столетий черпавших свои понятия о справедливом у единомышленников Сократа. И конечно, здесь тоже душа Греции сменилась у воспитателя человека душою Пруссии. Во всех наставниках Европы – как средиземноморской, так и германской – заговорил дух Гегеля: «Всемирная история есть всемирный суд» (Weltgeschichte ist Weltgericht).

245

«Современная наука установила как мерило истины не дедуктивные требования рассудка, а констатированное существование факта» (Поль Бурже). Под «истиной» здесь явно понимается моральная истина; применительно к научной истине фраза была бы тривиальной. Факт же здесь – единственно то, что отвечает пристрастиям автора. Когда г-н д’Оссонвиль указывает Полю Бурже на то, что демократия есть факт, и даже факт непреложный, ему возражают, что это – «предубеждение», и он неожиданно узнает, что «лодки строят, чтобы плыть против течения». То же самое, в сущности, говорят и революционеры.

2. Превознесение политики, основанной на опыте, т.е. политики, согласно которой общество должно управляться принципами, доказавшими, что они могут сделать его сильным, а не «химерами», нацеленными на то, чтобы сделать его справедливым. Именно в этом узкопрактическом смысле преклонение перед опытной политикой ново для интеллектуалов; ибо если понимать под этим словосочетанием соблюдение принципов, которые показали себя способными сделать общество не только сильным, но и справедливым, то подобную политику, в противоположность политике чисто рациональной, советовали в мыслящем мире задолго до приверженцев Тэна или Огюста Конта [246] . Задолго до наших теоретиков «организующего эмпиризма» Спиноза утверждал, что политическая наука – наука опытная и что условия долговечности государств познаются не только разумом, но и наблюдением (см. его выпад против утопистов, «<Политический> трактат», I, 1); но он считал, что из наблюдения выясняется: для долговечности государству нужно не только иметь хорошую армию и послушный народ, но и соблюдать права граждан и даже соседних народов [247] . – Преклонение перед опытной политикой сопровождается сегодня у тех, кто ее принимает, явно рассчитанной на публику эффектной позой: известно, с каким неприступным видом, с какой презрительной твердостью, с какой мрачной уверенностью в обладании абсолютной истиной они изрекают, что в политике они «признают только факты». Тут мы констатируем – особенно у французских мыслителей – нового рода романтизм, романтизм позитивизма; нет нужды перечислять читателю его крупнейших представителей. Кроме того, это преклонение обличает духовное упрощенчество, составляющее, собственно, приобретение XIX века [248] : убеждение, что учения, которые надо взять из прошлого (если допустить, что они есть), целиком выводятся из анализа фактов, то бишь из анализа осуществившихся намерений, – как будто намерения не осуществившиеся не являются значимыми и, возможно, даже более важными, поскольку это вполне могут быть те, которые теперь выдвигаются на первый план [249] . Преклонение перед фактом, добавим, это и притязание на то, что наконец найден «смысл истории», открыта «философия истории»; и здесь тоже видна духовная слабость, которой не страдали предыдущие века. Создавая свои философские концепции истории, Боссюэ и Гегель, безусловно, не были в большей степени метафизиками, чем Тэн, или Конт, или какой-нибудь из их горячих приверженцев, но они по крайней мере знали, что они метафизики, что иначе и быть не может, и не были так наивны, чтобы считать себя «чистыми учеными».

246

См. прим. L.

247

Другой мыслитель, по отношению к которому наши эмпирики проявляют крайнюю неблагодарность, – автор вот этих строк: «Рассудите, сколь опасно однажды привести в движение огромные массы, составляющие французскую нацию. Кто сумеет остановить это движение или предугадать все его возможные последствия? Даже если бы все преимущества нового плана были неоспоримы, какой здравомыслящий человек отважился бы упразднить давние обычаи, изменить давние принципы и придать государству иную форму, нежели та, к которой его привела история длительностью в тысячу триста лет?» (Ж. Ж. Руссо)*.

248

См. прим. М.

249

«Дух подлинно научный, – говорит один из таких поборников факта, – не испытывает потребности оправдывать привилегию, которая предстает как неустранимая элементарная данность общественной природы» (Поль Бурже). Но тот же «подлинно научный» дух испытывает потребность возмущаться протестом против этой привилегии, каковой протест, однако, также есть «неустранимая элементарная данность общественной природы». – Мне возразят, что протест этот – данность не общественной, а пассионарной природы, в части его противообщественного содержания. Действительно, именно такова, по существу, позиция этого догматизма: общественное рассматривают независимо от пассионарного, превратилось ли последнее в общественное (в результате католического воспитания), или же оно принуждено к молчанию (силой, согласно школе Морраса, либо тонким искусством, согласно школе Бенвиля). И вот что всего любопытнее: рассуждающие подобным образом об общественном самом по себе обвиняют своих противников в том, что они пробавляются абстракциями.

3. Утверждение, что политические формы должны быть приспособлены к «человеку, каков он есть и каким будет всегда» (читай – неуживчивым и кровожадным, т.е. постоянно требующим режимов принуждения и военных институтов). Упорное желание стольких современных пастырей уверить людей в неспособности человеческой природы к совершенствованию представляется одним из самых странных аспектов их мировоззрения. Ведь эта позиция, из которой следует ни больше ни меньше, как полная бесполезность их служения, доказывает, что они начисто забыли о его сути. Когда моралисты, воспитатели, признанные духовные наставники, видя человеческое варварство, всенародно объявляют: «таков человек» и «таким его надо принимать», «его не изменишь», хочется спросить у них, в чем же тогда смысл их существования. Услышав в ответ, что они – «позитивные умы, а не утописты» и «заняты тем, что есть, а не тем, что могло бы быть», мы поначалу приходим в изумление: как же им неведомо, что моралист – по сути своей утопист и что объект морального воздействия создают, утверждая его, – в этом особенность такого воздействия. Но потом мы догадываемся, что все это им известно и, в частности, они прекрасно знают, что именно утверждая ее они создадут вечность варварства, необходимую для поддержания высоко ценимых ими институтов [250] .

250

Подвергаемая здесь критике позиция не имеет ничего общего с позицией недавно появившейся школы моралистов (Ро, Леви-Брюль), которые тоже хотят, «чтобы человека принимали таким, каков он есть», но единственно с целью рассмотреть, как сделать его лучше.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: