Шрифт:
…Польские мальчишки, совсем оборванные, играют, катая по земле золотые колечки. Кольца эти волшебные, только они об этом не знают. Такая игра в Польше запрещена. Она наказывается смертной казнью!!!..
От всех этих снов, даже самых мимолетных, у нее оставался тяжелый осадок. Но потом день шел своим чередом, заставляя обо всем забыть.
Теперь она каждое утро должна была делать громадные усилия, чтобы заставить себя встать. И во все последующие часы не было ни одного действия, даже самого простого, которое не стоило бы ей великих трудов. Но эта борьба, хотя и напоминала ей поминутно о ее состоянии, все же поддерживала ее, словно состояние опьянения. Она бегала с трамвая на трамвай, из одного района в другой, постоянно все с теми же кошелками, все в той же шляпке с траурной вуалеткой и с тою же складкой между бровей. Придя в школу, она делала то же, что и всегда: перекличка, осмотр ушей, рук и ногтей — директор велит поддерживать чистоту… И эти свои обязанности тоже, наряду с другими, чисто преподавательскими, она выполняла с крайней серьезностью и сосредоточенностью, как было заведено, так, словно это были дела всемирной важности. Согласно своей привычке, она не сидела за кафедрой, а ходила между рядами парт, и глаза ее под насупленными бровями никогда не оставались в покое. «Пишите: диктовка. „Героическая италь-янская ар-мия во-дру-зи-ла слав-ные зна-ме-на Ри-ма за пре-де-ла-ми горных це-пей и мо-рей и сра-жа-ет-ся ра-ди ве-ли-чия От-чиз-ны (О — заглавное!) и за-щи-ты сво-ей Им-пе-рии (снова с большой буквы!) за пол-ну-ю и о-кон-ча-тель-ную по-бе-ду…“ Анна-Румма! Я все вижу, ты списываешь у Маттеи!»
«Нет, синьора учительница… Я вовсе не списываю».
«Списываешь, списываешь. Я видела, да, да. Если будешь и дальше списывать, я поставлю тебе отметку, и это будет двойка!»
«Но я же больше не списываю, разве вы не видите?»
«Раз так, я тебя прощаю».
«…А что на завтра, синьора учительница?» «А что задано на завтра?» «На завтра чего-нибудь задано?» «Синьора учительница, к завтраму чего делать?» «А на завтра чего записывать?»
«Пишите: на завтра. Сочинение. „Что я думаю о ласточках“. Задача. Луиджио три года. Его брату вдвое больше, а его сестренка вдвое младше его. Сколько лет брату? Сколько лет сестре? Упражнение. Переписать три раза в чистую тетрадь: „Витторио и Елена — это имена наших августейших монархов…“»
По вечерам, приготовив ужин, она сидела в кухне и ждала Ниннарьедду, который, даже если возвращался до того, как запирали подъезд, не спешил укладываться спать. Гораздо чаще он поспешно поглощал ужин, даже не присев за стол. То и дело он бросался к окну и свистел своим приятелям, изнывавшим во дворе. Потом он просил у нее денег на кино. Она сопротивлялась и не давала; в конце концов он, расхаживая взад и вперед по комнате, как будто был заправским сутенером, властно вымогал их у нее — иногда силой, иногда угрожая навеки убежать из дома. Часто бывали вечера, когда за этой первой перепалкой следовала и вторая — он вдруг требовал дать ему ночной ключ и ключ от подъезда, а она упорно отказывала, отрицательно качая головой, твердила «нет», и еще раз «нет», и опять «нет», потому что он еще слишком мал, и на этом она стояла твердо, готовая скорее выброситься в окно, чем уступить. И именно он, измотанный все более отчаянными окриками, доносившимися снизу, и боясь опоздать в кино, уступал тому, чего не мог перебороть. И опрометью бросался вниз по лестнице, бормоча протесты, словно беспризорный кот, которого прогоняют ударами швабры.
В прошлом она не хотела ложиться до тех пор, пока он не возвращался: если ожидание затягивалось, она обычно дремала прямо в кухне. Но теперь, отягощенная усталостью, она не могла противиться желанию прилечь, но спала чутко, до тех пор, пока с улицы не доносился призывный свист ее блудного птенца. Тогда, насупив брови, она спускалась вниз и отмыкала дверь подъезда, обув стоптанные шлепанцы, накинув бумазейный халат с цветочками прямо на ночную рубашку, рассыпав в беспорядке по плечам свои черные как вороново крыло локоны, едва тронутые сединой, курчавые и крупные, как у эфиопов. С апломбом скакуна, проламывающегося через завалы, сын входил в дверь подъезда, еще трепеща от только что увиденного фильма. Весь пыл его мыслей был обращен к кинодивам, красивее которых не было в мире, к душераздирающим сюжетам и приключениям. Обгоняя Иду на лестнице, будучи не в состоянии приноровить свою порывистую походку к ее неспешной поступи, он, поднимаясь, развлекал себя тут же рождавшимися фантазиями. То он задерживал ногу, занесенную над ступенькой, то перескакивал через три или четыре одним махом, потом замирал столбиком, точно суслик, на верхней площадке, принимался демонстративно зевать, и вдруг одним духом взлетал по лестничному маршу, словно спешил в закрывающиеся ворота рая. Он всегда поспевал к двери квартиры задолго до нее, после чего, усевшись верхом на перила, чуть свесившись в пролет и поглядывая на Иду, которая, шлепая туфлями, поспевала за ним, он повторял, совершенно изнывая: «Да поднажми же, ма! Дай жизни! Дави на газ, и вперед!»
Дело кончилось тем, что у нее стало не хватать сил, и боясь, помимо всего, что он разглядит в конце концов и ее располневший живот, она смирилась и признала за ним пресловутое право на собственные ключи. Этот вечер явился для него праздником, это было как посвящение в мужчины у дикарей. Он выскочил из дома словно угорелый, не попрощавшись, потряхивая кудрями, похожими на колокольчики.
Таким образом, даже по мере увеличения срока беременности Иде не очень трудно было скрывать ее. Ее тело, несуразно скроенное и непропорциональное от талии и ниже, не очень реагировало на происходившие изменения, да и сами изменения выглядели умеренными. Наверняка это затаившееся в ней и плохо питаемое существо весило совсем немного и занимало мало места.
Хотя ввести карточки обещали только через несколько месяцев, многих продуктов стало не хватать уже сейчас, и цены пошли вверх. У Нино был самый период роста, он постоянно хотел есть, он был ненасытен, и его доля доставалась ему ценой урезания порций Иды и того невидимого пока существа, которое ничего для себя не просило. Оно, вообще-то говоря, начинало уже заявлять о себе, время от времени оно двигалось в своем убежище, но эти легкие толчки скорее извещали, чем служили средством протеста: «Ставлю вас в известность, что я тут, и, несмотря ни на что, я справлюсь с трудностями, в общем живу. Более того, мне иногда уже и пошалить хочется».
Газ в домах был отключен, и люди выстаивали долгие очереди, чтобы купить две-три лопаты угля. Ида потеряла былое проворство, по утрам она с трудом обходила магазины. Иногда наступавшая темнота застигала ее еще в пути. Если из какого-нибудь окна пробивался хоть крохотный лучик света, на улице тотчас принимались кричать: «Эй вы, сволочи! Уголовники чертовы! Гасите свеет!». Из притемненных питейных заведений слышались истошные звуки радиоприемников, либо там молодежь пела хором, отводя душу в забористых канцонеттах, совсем как в деревне. На некоторых безлюдных перекрестках Ида с сеткой картошки в одной руке и пакетом угля в другой в растерянности замирала: она панически боялась темноты. В эти моменты маленький человек в ней тут же реагировал резвыми толчками, которые, вероятно, имели целью подбодрить ее: «Ну чего ты боишься? Ведь ты же не одна. Ты, как-никак, в моем обществе».
Никогда ее не мучила проблема, не дающая покоя прочим матерям мальчик это или девочка… В ее положении подобное любопытство показалось бы ей постыдным капризом, вещью совершенно недозволенной. Ей было позволено только безразличие, только оно могло отвратить сглаз и порчу, если судьбе вздумается ее преследовать.
С наступлением теплых дней, вынудивших ее отказаться от шерстяного пальтишка, она попыталась покрепче стягивать бюст. Вообще-то она имела обыкновение давать ему свободу, чтобы было не так больно, хотя ее положение учительницы обязывало строго следить за собой. За эти последние месяцы ноги и руки похудели и стали, как у старых женщин, щеки у нее теперь горели, но втянулись, хотя форма их оставалась округлой; в классе, когда она писала на доске, некоторые буквы шли у нее вкривь и вкось. Лето выдалось ранним и удушливым, кожа ее день и ночь была покрыта потом. Но ей удалось дотянуть до конца школьного года так, что никто ничего не заметил.