Шрифт:
Что касается дурашливого Блица, то все происходящее, каким бы оно ни было, доставляло ему большое удовлетворение. Лишь бы его главное божество не сидело взаперти и не отлучало его от себя, тогда все остальное будет сплошным праздником.
Через определенное время, одурев от дешевого вина, Ниннарьедду падал на свой диванчик и начинал храпеть, вызывая у Узеппе предельное восхищение: ему казалось, что по комнатам летает аэроплан.
Из-за царапин на лице Нино в эти дни перестал бриться. Новая и не знающая никаких правил борода, типично юношеская, росла клочковато и была больше похожа на грязь. А он, желая стать как можно безобразнее, перестал еще и мыться, и причесываться. Но в субботу поутру он проснулся — от царапин остались только следы, и тогда он решил побриться. День был солнечным, дул легкий ветерок, со двора доносились звуки песенки, исполняемой по радио. Ниннарьедду, приплясывая, стал насвистывать тот же мотивчик. Он вымыл руки, уши, подмышки и ступни, пригладил вихры, смочив их водой. Надел белую чистую футболку, которая была ему чуть тесновата, но зато позволяла выставить напоказ грудную мускулатуру. Став перед зеркалом, он потрогал себя за грудь и за бицепсы, потом совершил прыжок — и мгновенно превратился в тигра и льва одновременно. Порычав, вернулся к зеркалу и стал изучать полосы от царапин, которые, к счастью, стали почти незаметны — тем не менее взгляд его холодно блеснул. Но в общем и целом собственное лицо ему понравилось. Нервы, мускулы, дыхание — все вдруг взорвалось в нем в едином порыве, и он воскликнул:
«Эх, жизнь, жи-и-изнь! Дунем-ка мы в Рим! Пошли, Блиц!»
Впрочем, выходя из квартиры, он решил утешить Узеппе, который оставался в одиночестве, и сказал ему:
«Узеппе! Иди-ка сюда! Видишь этот носок?»
Это был обыкновенный грязный носок, валявшийся на полу.
«Видишь, да? А теперь внимание! Стой тут и смотри на него, не дыши, не двигайся. Должно пройти полминуты, не меньше, ты понял? Только не шевелись, и ты все увидишь! Носок превратится в гремучую змею, она будет ползать по квартире и греметь своими бубенчиками — тарам-пам-пам! Дзум! парам-пу-пум!»
Нисколько в этом не сомневаясь, Узеппе уставился на носок и долго ждал, пока появится обещанный удивительный зверь, но зверь так и не появился. Что ж, в жизни много недостоверного… Вот и о велосипеде никаких разговоров больше уже не было. Но зато через несколько дней Нино притащил домой слегка подпорченный патефон. Предыдущий подобный аппарат, бывший в полной его собственности, был обменян на сигареты. При новом была одна-единственная пластинка, довольно заезженная, но она была еще способна изобразить обе записанных на ней сентиментальных мелодии — «Старая шарманка» и «Ты мой нежный призрак». Они неумолчно звучали в те часы, когда Нино был дома — а он заводил их раз по двадцать кряду. Для Узеппе патефон явился величайший дивом, нисколько не меньшим, чем обещанная гремучая змея. Но на третий день голос патефона, уже бесполый и почти бессловесный, зазвучал как-то вовсе уж надрывно, потом иголка сорвалась, и на полуноте патефон замолк. Нино сказал, что его уже не починить, там что-то лопнуло. Он поставил патефон на пол, дал ему пинка и перестал им интересоваться.
В другой раз, придя домой днем, Нино привел с собой свою очередную девушку, встреченную совсем недавно, и она показалась Узеппе еще одним удивительным зрелищем. На ней было цветастое платье с розочками, при ходьбе оно приподнималось сзади, выставляя напоказ черную комбинацию, обшитую кружевом; выступала она безмятежно, с достоинством неся свои пышные формы, ступни разводила в стороны из-за толстых, почти ортопедических подошв. На руках у нее на каждый палец приходилось по ямочке; ногти у нее были вишнево-красные, глаза блестели, а рот, маленький и образцово круглый, был намазан темно-карминовой помадой. Говорила она медленно и нараспев, а в такт повышениям и понижениям голоса слегка раскачивалась. Едва войдя в квартиру, она сказала:
«О, какой славный малыш! Он чей?»
«Это мой брат. А вот это моя собака».
«А-а-а! Как тебя зовут, малыш?»
«Узеппе».
«Ага, стало быть, Джузеппе, да? Джузеппе!»
«Нет, — безапелляционно вмешался Нино, нахмурившись. — Он Узеппе, он все правильно сказал».
«Узе… А я поняла совсем не так… Так значит, он именно Узеппе? Что же это за имя такое?»
«Имя как имя, нам нравится».
«Я что-то такого не встречала… Джузеппе — да, но вот Узеппе… По-моему, Узеппе — это вовсе и не имя даже».
«Для тебя, может, и не имя, так ведь ты у нас полудурочная».
2
С приближением погожей поры воздушные налеты на итальянские города умножились и стали более яростными. Военные сводки, хотя и призваны были внушать оптимизм, все же рассказывали ежедневно о жертвах и разрушениях. Рим, правда, не бомбили, но люди изнервничались, они были испуганы странными известиями, что циркулировали по стране, и уже не чувствовали себя в безопасности. Состоятельные семьи давно переселились в деревни, а те, что еще оставались — так называемая «большая толпа» — встречаясь в трамваях или в конторах, вглядывались в лица друг друга, даже если не были знакомы, и у всех в глазах стоял один и тот же невысказанный вопрос.
В каком-то уголке ума Иды, недоступном для прямого осознания, в эту пору образовался некий маленький и не знающий пощады датчик, который делал ее болезненно чувствительной к воздушным тревогам (хотя одно время они были ей привычны и даже малозаметны), возбуждая в ней ресурсы энергии совершенно невероятные. В том, что касается всего остального, она тянула привычную житейскую лямку, ходила в школу, возвращалась домой — все как и раньше, пребывая в некоем негативном экстазе. Но при первых звуках сирены ее охватывала суматошная паника, она становилась подобна какому-то механизму, бесконтрольно скатывающемуся вниз по склону. И бодрствовала она или спала, она первым делом лихорадочно надевала лифчик, в котором держала свои сбережения, хватала Узеппе и, проявляя сверхъестественную нервную силу, тащила его вниз по лестнице, в спасительное бомбоубежище. Каковое, между прочим, для нее и для прочих обитателей этой лестницы было оборудовано за пределами их дома, в помещениях того самого винного погребка, куда за три зимы до этого немецкий паренек Гюнтер спустился, чтобы выпить вина.
Порой Узеппе, которого она держала на руках, отказывался быть просто покорным грузом; он бился и хныкал, отвечая на страдания Блица, который провожал их неумолчным скулением из-за запертой двери. Да, о собаке Ида нимало не беспокоилась — она во время тревог оставляла ее дома на произвол судьбы, но собака с таким насилием отнюдь не смирялась.
Ниннарьедду, если он оказывался дома, смеялся над боязливостью Иды и с презрением отказывался следовать в убежище. Но даже присутствие главной любви Блица не утешало; пока тревога не заканчивалась, он безостановочно носился от входной двери к Нино и обратно. Возвращаясь, он лизал хозяину руки, и смотрел ему в глаза своими карими глазами, воодушевленно и приглашающе. При этом он не переставая скулил, жалобно, надрывно, на одной и той же ноте, не бросая ее, словно схваченный некой судорогой: «Пожалуйста, пойдем с ними! Если они спасутся, значит, мы все спасемся, а если нам суждено погибнуть, мы погибнем все вместе».