Шрифт:
Ольга Леонардовна играла Турусину. Мне кажется, что стихия Островского чужда ей. Все было в порядке, но это не было ни смешно, ни страшно. Да она и сама себя не любила в этой роли.
Не могу вспомнить даже, кто играл Голутвина. Видимо, Павлов, но это было, вероятно, так плохо, что я ничего не помню. Начинаю вспоминать по тексту и слышу и вижу Москвина, как будто никого другого никогда и не видел. До чего же он, значит, здорово играл!
Манефа была Вера Греч. Это было слабо очень — сколько она ни тужилась, сколько ни дулась, ничего не выходило. Была ряженная в бабу субретка из оперетки.
Машеньку не помню. Курчаева тоже. Ее играла Краснопольская, его — Васильев. Глумову-мать играла Скульская. Это была ее первая роль в труппе, сделанная в новом спектакле (няня в «Дяде Ване» был ввод), она впервые репетировала с мхатовским режиссером, и ей это было и необычно и трудно. Но играла она так, как будто ни с кем не репетировала: на своих бледных, но крепких штампиках. Даже не очень на своих, а на общетеатральных — играла «как полагается», как все и всегда играют такие роли.
Оформил спектакль Гремиславский очень приятно. Шел он в единых для всех картин сукнах, но в каждой картине сукна в центре были раздвинуты на два — два с половиной метра, и за ними был свой, для этой картины, заспинник. В первом и четвертом действии (вторая сцена — у Глумова) это был желто-коричневый фон, на котором стояла вешалка и висело зеркало; во втором действии это было широкое, завешенное тюлем и ярко пронизанное светом окно, в третьем там висела тяжелая, широкая синяя бархатная занавеска, в четвертом (первая сцена) — белая стена с двумя колоннами, между которыми — тумба с фигурой солдата под ружьем. В последнем действии сукна были широко раздвинуты и фоном был сад. Мебель была подборная, кроме некоторых миниатюр и картин, написанных Иваном Яковлевичем. Эти картинки помогали характеристике обстановки. У Турусиной — Киевская лавра и портрет какого-то духовного лица, у Мамаевых — изящные миниатюры, у генерала — батальные картины и солдаты, вырезанные из фанеры в виде статуэток.
Помучились с костюмами. Все другие спектакли шли либо в привезенных из Москвы, либо в своих личных костюмах («Осенние скрипки», «У врат царства»), а для «Мудреца» пришлось многое сшить — и оба военных, и некоторые штатские, да и для женщин пришлось сшить целый ряд платьев и даже делать шляпы. Все это было сложно в условиях Екатеринодара, но супруги Бодулины почти все сделали сами, а что не умели — заказали. Какая-то старая знакомая Ольги Леонардовны, мадам Фанни, сшила особо сложные платья ей и Германовой.
Спектакль шел с огромным успехом. Василию Ивановичу Берсенев говорил, что рад дать ему отдохнуть: «Не все же группе на тебе, Вася, ездить».
Дела белой армии становились день ото дня хуже; уже ясно было, что она не продержится до весны. Впервые в группе возникла мысль: а не остановить ли свой «бег»? Так заговорил Иван Яковлевич Гремиславский. Но его быстро переубедили, вернее, припугнули: белые, уходя с Кубани, обязательно «хлопнут дверью» и уж, конечно, не помилуют тех интеллигентов, которые решат остаться, а работники Художественного театра все на виду и все на учете у белой контрразведки. А если и удастся притаиться и дождаться красных, то уж наверняка и те не обласкают.
Решено было уезжать в Новороссийск, а там грузиться на пароход и — в Грузию. Так как в Грузии не имели хождения деникинские «колокола», Берсенев купил двадцать мешков (сто пудов — тысяча шестьсот килограммов) самой лучшей муки-крупчатки, в которой очень нуждались грузины, чтобы, продав им ее, иметь необходимые на первое время деньги. Эта мука, восемь огромных корзин с костюмами и реквизитом, довольно большой личный багаж членов группы (ведь в странствиях были уже девять месяцев и все, что имели, возили с собой) вынудили отправиться не в классном вагоне, а в двух теплушках.
В Грузии
И вот в ночь на 24 февраля 1920 года вся группа с чадами и домочадцами погрузилась в два хороших, прочных, хорошо вымытых товарных вагона с печками и запасом дров. В теплушке, в которой ехало наше семейство, целый конец занимали мешки с мукой, и у нас же были все корзины с костюмами. Зато у нас было гораздо меньше народу. В нашей теплушке ехали Александров, Бакшеев, Орлова, Комиссаров, трое нас, трое Бодулиных, Ваня Орлов и помощник Леонидова Либерман.
В другой теплушке ехали все остальные, человек двадцать пять.
Погрузились мы ночью, а тронулись только на следующее утро. Всю ночь стояли на путях, а на соседних путях стоял штабной поезд генерала Деникина. Не знаю, был ли он сам в своем поезде, но в одном из вагонов, у тамбура которого стояли два зверского вида часовых казака с шашками наголо, всю ночь шел кутеж, и несколько пьяных офицеров пытались, узнав, что в теплушке актеры, проникнуть к нам. Но Берсенев и Массалитинов убедили их, что в вагонах только старики и дети, и они отстали. Долго наши вагоны таскали, толкали, цепляли и отцепляли, пока уже совсем под утро, на рассвете мы двинулись.
Ехать было, пожалуй, даже весело: пели, играли в «почту» — провели между вагонами веревку и пересылали по ней письма от теплушки к теплушке. Переписка шла в стихах — у нас было два поэта, Комиссаров и Василий Иванович; у них — Краснопольская и Калитинский (муж Германовой, профессор археолог). Печка топилась, солнце светило, было тепло…
Александров обнаружил в одном из мешков дырку, набрали через нее крупчатки, у Бодулиной оказалось подсолнечное масло. Решили печь пресные блины — ведь была масленица. На частых и долгих остановках ходили друг к другу в гости. Настроение почему-то было неплохое — впереди было интересное морское путешествие, а там Тифлис, где сейчас «вся Москва» и «весь Петербург».