Шрифт:
— Непременно, государь, был бы среди мятежников, и слава богу, что меня не было тогда в столице…
Хорошо, что Пушкин так откровенен, но довольно он подурачился.
— Теперь, надеюсь, мы более ссориться не будем.
О, конечно! Он теперь не будет ссориться с царем. Он желал бы вполне и искренно помириться с правительством.
— Что же теперь Пушкин издает?
— Почти ничего, цензура очень строга.
— Зачем же он пишет такое, чего не пропускает цензура?
— Цензура крайне нерассудительна.
Ну так он, государь, сам будет его цензором.
Что ж! это, пожалуй, важное преимущество. Пушкину очень хотелось поверить в искренность царя. Но Николаю Павловичу Романову нужно было не только облагодетельствовать поэта: ему надо было внушить к себе доверие. Подняв плечи кверху и взглянув на потолок, как будто призывая в свидетели само небо, царь сказал внушительно:
— Я сам — первый гражданин отечества… И поверь, Пушкин, я не враг свободы, но надо прежде укрепить Россию.
Лжет или не лжет? Глаза у него какие-то холодные. Нет! Не может быть, чтобы лгал. Нет, это показалось только поэту, что глаза у него холодные и что голос у него какой-то фальшивый. Вон как дружески он улыбается. Его просто можно полюбить.
Пушкин не знал тогда, что повешенные теперь этим самым царем Рылеев и Каховский тоже поверили, как и Пушкин, что этот «первый гражданин отечества» не враг свободы.
«Со вчерашнего вечера я полюбил вас», — писал царю из крепости сентиментальный «режисида»[711] Каховский.
И такое же признание делал Рылеев.
Пушкин стоял спиною к камину и поджимал то одну ногу, то другую, грея озябшие подошвы. Вероятно, Николай Павлович Романов с негодованием смотрел на этого штатского, который не умеет себя держать в присутствии царя. Но Николай Романов был достаточно хитер, чтобы утаить свое презрение и вражду. Он ласково улыбнулся и, взяв Пушкина за плечо, вывел его в соседнюю залу, где толпились звездоносцы.
— Теперь он мой! — сказал он, улыбаясь обворожительно.
Покинув дворец, Пушкин завез баулы на Тверскую в гостиницу «Европа» и оттуда, переодевшись, поехал на Старую Басманную к дядюшке Василию Львовичу.
Итак, Пушкин свободен. Он заключил договор с царем. Ему не грозит теперь виселица или Сибирь. Изумленный Василий Львович заключает племянника в свои теплые родственные объятия. Он все такой же, этот сорокашестилетний ребенок. Он простил давно все проказы и насмешки гениального Александра. Он в восхищении, что поэт наконец возвращен и пользуется благосклонностью царя. И поэт, не очень веривший в родственные сентиментальности, на этот раз терпеливо слушает болтовню умилившегося дядюшки. Пушкину кажется, что он в самом деле получил наконец вольность и права. Ничего, что у царя такой фальшивый голос и холодные глаза. Он, Пушкин, просто предубежден, и это все излишняя подозрительность. Нет, решительно царь хочет ему добра. Что ж! Может быть, Пушкину удастся повлиять на молодого государя, и то, чего добивались тщетно заговорщики, добудет русскому народу он, Пушкин. «Беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу»[712]. Пушкин не раб и льстить самодержцу не станет… Правда, повешен Рылеев, погасли его пламенные глаза, и этот умница Пестель тоже повешен, и еще три, и пошел на каторгу бесценный друг Пущин, и где-то в крепости сидит милейший чудак Кюхля, и, кажется, еще около ста человек… Конечно, когда подумаешь об этом, становится страшно и стыдно, но… «повешенные повешены» — и их не вернешь, — ну а этих каторжан… царь простит. О, тогда Пушкин его «просто полюбит»… Кстати, какой он красавец, этот царь! Но почему его лицо похоже на маску? Это глаза у него такие неживые — вот почему лицо его похоже на мертвую маску.
В то время как Пушкин ужинал у Василия Львовича и терпеливо слушал его болтовню, недалеко, на той же Басманной улице, стояла вереница карет у дома, занятого французским послом, маршалом Мармоном[713]. У посла был пышный бал в присутствии императора. Среди гостей распространилась весть о том, что Пушкин вернулся из ссылки. Сам царь озаботился тем, чтобы все на балу знали о его великодушии. Д. Н. Блудову он сказал: «Знаешь, что я нынче долго говорил с умнейшим человеком в России?» На недоуменный вопрос Блудова царь сказал: «Это был Пушкин».
С. А. Соболевский, узнав о том, что Пушкин в Москве, покинул дом посла и явился к Василию Львовичу в бальном наряде, в мундире и башмаках, в надежде застать у него Пушкина.
После деревенской тишины и безлюдия странно было видеть этого приятеля, с которым связано было так много шумной, хмельной, нескромной суеты, литературных сплетен и острословия. Но Соболевский не только болтал: он жадно ловил остроты Пушкина и его признания. Он привез «Бориса Годунова»? Шестая глава «Онегина» закончена? Написан «Граф Нулин»?
И вот среди этого веселого обмена мыслями, шутками, эпиграммами, когда хотелось забыть о том, что произошло 13 июля, когда оба собеседника, вопросительно поглядывая друг на друга, говорили о царе так, как будто факт «прощения» Пушкина покрыл все, всю двусмысленную политику Романовых, вдруг неожиданно Пушкин, будто припомнив какую-то мелочь, сказал Соболевскому, что поручает ему завтра разыскать Толстого-Американца и вызвать его на дуэль. Как? Еще не прошло и недели, как Пушкин страшился разделить участь Пестеля и Рылеева, — и вдруг теперь он готов поставить на карту жизнь! Грубая эпиграмма в ответ на эпиграмму злую[714], возникшая грязная сплетня на чердаке» князя Шаховского, — и вот, вспомнив об этом, Пушкин бледнеет от гнева, голубые его глаза вдруг кажутся стальными, и он требует во что бы то ни стало поединка. Да! Соболевский должен завтра же ехать к этому негодяю. Злые строки Грибоедова[715] ему нипочем. Нет, пусть он посморит в дуло пистолета. У него, Пушкина, рука не дрогнет. Соболевский не посмел отказаться от опасного поручения. На другой день Пушкин заехал к нему на Собачью площадку. Здесь, в уборной этой квартиры, он потерял стихи из цикла «Пророк», в коих поэт «с вервием на вые» обличает недостойного царя в его преступлениях. Полагая, что грозные стихи потеряны им во дворце, Пушкин очень волновался и успокоился только тогда, когда Соболевский нашел их в менее опасном месте, чем царские покои.