Шрифт:
— Я — Скотт, — представился он маме.
— Очарована, — ответила она, — а я — Минни Мэйчен Сейр. Мать этого феномена.
Мама, не смущаясь, смотрит на Скотта, и в ее улыбке мелькает удовлетворение. Но поскольку на ней садовые перчатки, она не решается протянуть ему руку.
Несколько часов спустя Минни заявила мне:
— Не знаю, правда ли твой лейтенант янки такой прекрасный танцор, как ты говоришь, но уверена, что у этого мужчины самое приятное лицо из всех, что встретились мне сегодня вечером. Тонкие и правильные черты, прекрасная кожа… персикового цвета, такие мягкие светлые волосы, что кажется, будто они покрыты пухом… Сейчас он влюблен в тебя. Но ты не удержишь его долго. Красивые мужчины — бич всех женщин. Женщины неизбежно их лишаются… Бог мой, какие же у него синие глаза!
— Мама, глаза у него зеленые. И еще мне очень интересно, где это ты набралась опыта по части красивых мужчин, что так уверенно об этом рассуждаешь.
— Зельда Сейр, перестань дерзить! Ты не знаешь, каким в молодости был твой отец. Поверь мне, все мои подруги сходили с ума от зависти!
Итак, я дочь стариков. Если сюда добавить Скотта, выходит так: мы оба — дети стариков. «Дети стариков всегда порочны», — сказал как-то Скотт.
…Что же эти мужчины прячут под формой? Что она добавляет мужчинам? О, постойте, я знаю: форма добавляет мужчинам именно то, от чего я отказалась. То, за что не буду сражаться. Ту романтику, которую я предпочитаю оставить солдатам: не стоит забывать про вдов, сирот и калек. Не стоит.
Я твердо решила, что никогда мой жених — такой свежий, такой весь с иголочки, — не отправится на войну. Плевать на его жалованье и знаменитые галуны: у меня другие планы относительно нас обоих. Я помешаю его отъезду на фронт. Мы все равно попадем в Европу. Мы отправимся туда, но на палубе первого класса. И форму ему придется снять.
Самая прекрасная ночь в моей жизни
1918
Когда было объявлено перемирие, Скотт нашел для себя в лагере Шеридана занятие, очень ему подходившее: он стал адъютантом генерала Райана, а точнее его секретарем на поприще светских развлечений. Повсюду, постоянно они устраивают праздники. Вчера, например, организовали смотр войск. Под гром фанфар и пушечные залпы. Весь город собрался посмотреть, как эти гордые солдаты маются бездельем. А мой бедный Гуфо [1] так неудачно забрался на лошадь, что она сбросила его в первую же минуту парада на глазах у пораженного генерала. Генерал тут же захохотал, как и все вокруг.
1
От англ.goof — глупец, болван.
Бедный Гуфо, такой великолепный танцор оказался жалким наездником!
Но он так ловко занимается организацией балов, что генерал продолжает его любить и выделяет ему еще больше денег для праздников в «Кантри клаб» и других местах — в городе, — и на эти чудесные вечера Скотт привозит меня, глупую южанку, никогда прежде не сталкивавшуюся с подобным утонченным образом жизни.
Он вскоре демобилизуется и уедет… какой молодой человек, за исключением разве что нескольких невротиков, остался бы в Монтгомери, даже повинуясь зову любви?
Четыре месяца спустя, 27 июля, Скотт отправил за мной на Плэжант-авеню фаэтон; Судья нахмурил брови. Минни срезала розу и приколола ее мне на корсаж; а затем кучер убрал подножку. Пока я пересекала город в этой коляске, появившейся словно из прошлого века, меня терзали разные чувства; то я ощущала себя идиоткой, сгорала от стыда или воображала себя обманщицей, то вдруг казалась себе узурпаторшей или просто принцессой на одну ночь. В свои восемнадцать я, как и все в этом возрасте, хочу побыстрее стать взрослой. Однако благодаря галантному жесту Скотта (наверняка подсказанному неизвестно какой начинающей прелестницей, но который он довел до крайности) я чувствую себя прежде всего игрушкой; я умею управлять лошадьми и потому ненавижу этого кучера в смешном наряде: я предпочла бы сама править экипажем. В «Кантри клаб» вокруг стола сидят еще семь офицеров, и Скотт смотрит на них с беспечным, восхищенным, гордым, вызывающим видом. Каждый из этих мальчиков читает мне стихотворение и преподносит подарок, некоторые делают это так смешно, что мы все вместе принимаемся хохотать и чувствуем себя навеселе еще до того, как прикасаемся к первому бокалу. «Лейтенант Фицджеральд, мой прекрасный Гуфо, вы подарили мне самую замечательную ночь в моей жизни».
Вдвоем мы кружимся в вихре танца, мы скользим по паркету и отрываемся от него под завистливыми взглядами (я не вижу их, но угадываю, я чувствую, что все следят за нами, за каждым нашим движением).
— Ошибка моего отца, — говорит Скотт. — Мой отец настаивал, чтобы я танцевал. Танцевал в салонах, держал спину прямо и следовал всем этим отмирающим правилам этикета. Пойми меня правильно, Малыш. Злая судьба привела к краху благосостояние нашей семьи, и мой отец никогда не смог восстановить его. Будучи стесненным в средствах, находясь на пороге нищеты, он дал нам образование, достойное нашего имени. Ведь имя, которое я ношу, стоит у основания этой страны, да-да, раскрой-ка пошире свои ушки!
И он принимается петь национальный гимн, мне кажется, что кто-то вдруг начинает водить взад-вперед пилой или отпускает нож гильотины; эти дети и родители, разряженные в пух и прах по воскресеньям, они все так гордятся гимном, написанным прадедом Скотта (или дедушкиным братом, я путаюсь в генеалогических хитросплетениях семьи ирландских переселенцев). Я подшучиваю над этим сочинением пращура:
Преодолеем всё во имя долга, Храня девиз отцов: «Мы верим в Бога», —чем оскорбляю его. Когда мужчины разглагольствуют и красуются, я не знаю, что им отвечать. Мне просто хочется сбежать, провалиться сквозь землю.
Но именно они, эти мужчины, уходят, чтобы исчезнуть навсегда. Это их право: они исчезают.
1940. январь, больница Хайленд
Я до сих пор вспоминаю тот прекрасный вечер, пахший жимолостью и глицинией, вспоминаю ту безрассудную ночь со смешанным чувством благодарности и смущения: сексуальное напряжение быстро стало невыносимым. Сквозь дымку алкоголя мне вдруг показалось — причем так ясно, что я ощутила сильнейшую боль, — что восемь молодых людей, без конца хватавших друг друга, щипавшихся, лезших друг к другу с поцелуями, пускавших пыль в глаза, бросавших грубые слова и вновь пускавшихся целоваться, уже не в щеки, а в губы, да так шумно, словно этот шум был для них признаком мужественности, — что все они еще невинны. Занятые друг другом, они забыли про меня. Именно об этом они стали говорить на следующий день, едва ворочая деревянными языками.