Шрифт:
Уже вторую неделю жили они на пустынной даче. Людей вокруг и вправду не было, только тётя Тамара и они. Андрейка, хоть и что-то лопотал по дороге, переезда, как оказалось, не помнил. Так его тётя и донесла, завернутого в марселевое покрывало, до самой дачи, до своей железной с шариками кровати. А Света всё помнила: и как загрохотало, когда они ждали трамвая, и как ломанули в этот трамвай уже отчаявшиеся люди, и как трамвай стал на четвертой станции, потому что бомбили уже отовсюду, и, посидев в кустах, они поплелись дальше пешком, а рюкзак становился всё тяжелее, но Гав и тетя Тамара несли каждый своё и не жаловались, и Света не жаловалась тоже.
Теперь у них было всё не похоже на то, как раньше. До того не похоже, что быстро поправлявшийся Андрейка легко принял объяснение, что мама уехала на работу, надолго, и вернётся, когда перестанут бомбить. А бомбили уже всё время, и по ночам над морем скрещивались и расходились прожекторы, и с той стороны, где город, стояло зарево. А тихие часы были зато такими спокойными, что даже в ушах звенело. И тогда казалось, будто никого на свете, кроме кузнечиков, ящериц и их троих, уже не осталось. Они были, как робинзоны, на этом выжженном солнцем берегу. И тогда братик, похудевший и выросший за болезнь, спрашивал:
— А кузнечики? У них же есть крылышки, они могут отсюда улететь? К своим мамам, да?
И спать он хотел теперь обязательно со Светой вместе, а брыкался во сне, как футбольная команда вместе с запасными.
Тётя Тамара несколько раз ездила в город, несмотря на бомбёжки, потому что у неё были там "важные контакты", и она хлопотала об эвакуации вместе с детьми. Приезжала она запылённая, сразу же бежала к морю сполоснуться, а потом распаковывала кошёлки с невероятными вещами: однажды там была плитка шоколада для Андрейки, а уж хлеб — так каждый раз. И мыло, и мясные консервы. И кожаные ботинки на зиму, Андрейке чуть великоваты, но у мальчиков ножки быстро растут. Однажды она пришла уже заполночь, очень расстроенная: ей обещали места на пароходе "Ленин", и в самый последний момент сорвалось. Детей она ни разу с собой не брала:
— Знали бы вы, что там делается! Румыны Беляевку взяли и воду перекрыли. Весь город бегал до колодцев и назад! А потом наши прорвались и пустили воду. Только, говорят, наши там долго не продержатся. А разбомбили сколько, страх смотреть. А фронт теперь, где Лузановка. Светик, ты знаешь, где источник? Будем оттуда воду таскать, а то не выкрутиться.
Источник бил внизу под обрывом, в соседней бухточке. Надо было пройти долгой жаркой тропинкой, заросшей полынью, спуститься по врезанным в глину ступенькам, кое-где даже проложенным обрезками досок. И там, из голубоватой глины, лились холодная струя. Вода была невкусная, железистая. Но другой всё равно не было. Вёдра тетя Свете поднимать не разрешала, а дала два молочных бидона, и маленькую кастрюльку на веревочке для Андрейки. Воду таскать — это была теперь их работа.
— Не спешите, зайчата, целый день на это есть! — напутствовала их тётя Тамара. На электричество она больше не надеялась и потому соорудила плиту из кирпичей перед крыльцом. Фонтан тоже бомбили, так что кирпичи надо было таскать всего лишь за полкилометра. Их на разбитых дачах было валом, как и обломков дерева, которые шли на топливо.
На этой кирпичной печке тётя сооружала замечательные блюда: смородинные кисели, оладышки из кукурузной муки с крыжовником, какие-то компоты, а когда подошло время для шелковицы — то даже и варенье. Света с Андрейкой бессовестно ели досыта, а тетя Тамара только радовалась:
— Ой же, какие вы у меня стали красавчики!
Гав на даче затосковал: то ли от мамалыги, то ли от крыжовника. Такая громадина, как ни крути, требовала мяса, а с этим было всего сложнее. Он стал скулить и проситься с дачи: не привязывать же его было, в самом деле! Пес вольный, сам в собаки навязался, может, сам что-то и раздобудет. Света чмокнула его в нос и отпустила:
— Гуляй, Гавчик!
Он пропадал полтора дня и вернулся с круглыми боками и стыдливой миной. Что он жрал, он, разумеется, не рассказывал, но явно был доволен, что этого с него и не спрашивают. А столько убитых лошадей лежало на дорогах, и не только лошадей, что Света ни капельки не огорчалась на отсутствие у собак дара речи. Этот дар и для людей в последнее время оборачивался непонятно чем.
Например, вернулся на дачу сосед тети Тамары, тот, у кого были яблони-скороспелки. Со всей семьей и ещё с друзьями, чей дом на Ольгиевской разбомбило. Он был такой очкастый дядечка, с бровями домиком и мопсиковым лбом, ужасный интеллигент, и дети его были тихие, с толстыми белыми щеками, и тоже в в очках. И каждую фразу он начинал с "позвольте". Так он и со Светой говорил:
— Позвольте, это та самая Светлана? Очень, очень рад познакомиться! Премного о вас наслышан… — и прочие такие взрослые и бессмысленные вещи сыпались из него, как из управдома Зуйкова, но на старомодный манер. Как в любимых мамой романах Крашевского с польскими буквами: только когда забыть, что они польские, они начинали складываться в полупонятные слова. "Проше пани", например, или "як Бога кохам".
Но стоило ему поговорить с тётей Тамарой — и она уже рыдала на своем топчанчике, куда переселилась с кровати с шариками. Как мама от тех романов. И Света, осторожно ступая по половичку вымытыми без напоминания на ночь ногами, перебегала к ней, и лезла под полосатую скатерть, бывшую теперь простыней:
— Тёть Том, ну что? Он вас обидел? Он за яблоки передумал, да? И сердится, что мы столько съели?
А тетя прижимала её к сладко пахнущему плечу и, забыв непроходимую пропасть между взрослыми и детьми, жарко шептала: