Шрифт:
«Холод становился все сильнее и сильнее, и я удивляюсь, как в таком ужасном положении Верещагин мог еще любоваться изменениями тонов в проносившихся над нами облаках.
— В другой раз, — говорил он, — мне надо прийти сюда со свежими силами, чтобы хорошенько изучить эту перемену тонов, встречающуюся только на таких высотах».
Ночь прошла в возраставшей тревоге. Возникали мысли, что их прислуга и проводники, решив, что господа уже замерзли, начали спуск вниз. Крики и выстрелы ничего не дали. В полдень Верещагин решил, что пора ему самому отправиться на поиски отставших носильщиков. Его супруга, едва передвигавшая ноги в замерзших сапогах, осталась у костра одна, пытаясь согреться у огня. Однако начавшийся сильный снегопад вскоре затушил костер. В этом отчаянном положении ее спас наконец-то подошедший с продуктами кули. По его словам, художник шел следом. Но Верещагин сам идти уже не мог — его тащил на спине другой слуга. Благодаря сноровке местных жителей огонь вновь запылал. Путники отогрелись, сварили суп, стало легче. К вечеру подошли носильщики с командовавшим ими проводником. На ночь устроились в расположенной неподалеку пастушьей хижине.
Утром Верещагин вновь решил писать этюд. «Солнце жгло ему голову и спину, — вспоминала его жена, — а руки замерзали и едва держали палитру. Лицо у него сильно распухло, так что глаза виднелись в щелках, а головная боль была так сильна, что он едва мог шевелиться. По всем вероятиям, это был солнечный удар… Верещагин кончил свои эскизы, как мог, и на третий день мы начали спускаться». Наградой за все испытания стал написанный художником этюд «В Гималаях, гора Джонгри зимой».
Добравшись до Дарджилинга, путешественники рассчитали кули. На отдых расположились в знакомой гостинице, где вновь встретились с теми же англичанами, что провожали их на восхождение. Одним из них был королевский инженер майор Джадж, который, по воспоминаниям Верещагиной, «с родственными чувствами» помогал им готовиться к трудному походу, и он не мог поверить, что русская чета действительно поднялась на Джонгри и провела там несколько дней.
У подножия гор, в деревушке Яксун, путников ждал переводчик, закупивший к их возвращению баранов и кур. Он передал полученные за время их отсутствия письма.
Во время дальнейшего путешествия по Сиккиму они осмотрели несколько монастырей, и наиболее живописные Верещагин запечатлел на полотнах. Удалось увидеть и некоторые праздники, и Василий Васильевич вновь писал этюды красочных костюмированных представлений. К столице Сиккима городу Тумлонгу путь лежал через цветущую долину. «Описать, как хороша тут местность, — признавалась в путевом дневнике жена художника, — невозможно. Всё покрыто зеленью, да какой зеленью! Рододендроны растут не кустами, а целыми деревьями!» Для полноты картины можно привести еще одно впечатление об этих краях: «Нигде на земле настолько не выражены два совершенно отдельных мира, мир земной с богатой растительностью, с блестящими бабочками, фазанами, леопардами, енотами, обезьянами, змеями и всей неисчислимой животностью, которая населяет вечнозеленые джунгли Сиккима. А за облаками в неожиданной вышине сияет снежная страна, не имеющая ничего общего с кишащим муравейником джунглей. И этот вечно волнующийся океан облаков и непередаваемых разнообразий туманов!» Эти строки написаны намного позже — они взяты из очерка «Сердце Азии» другого русского художника и путешественника, Николая Константиновича Рериха, побывавшего в Сиккиме полвека спустя.
В долине с рододендронами Верещагины, привлеченные запахом серы, нашли горячие серные ключи. По другому берегу реки простирался густой лес, откуда доносились пронзительные крики обезьян. С ружьем в руке художник отправился в чащу поглядеть, что там происходит, и вскоре наткнулся на большую стаю обезьян. «При виде меня, — вспоминал он, — они не выразили ничего, кроме любопытства, но когда, шутки ради, я выстрелил и ранил одну из них, то затруднюсь и выразить, что сделалось со всем населением, в какое оно пришло бешенство: целые десятки, прыгая с ветки на ветку, устремились ко мне, жестикулируя, делая угрожающие жесты и гримасы… Я порядочно струсил, ибо понял, что вот-вот сейчас меня разорвут на клочки…» [113] Не теряя присутствия духа, зорко наблюдая за «противником», держа его на мушке, художник предпочел ретироваться.
113
Верещагин В. В. Повести. Очерки. Воспоминания. С. 255.
В почте, полученной из России, было письмо Стасова, и на пути к столице королевства Сикким Верещагин написал критику ответное послание: упомянул о подъеме на Канчингу (вероятно, Канченджангу), высота коей составляет 28 тысяч футов (около восьми с половиной тысяч метров), во время которого, дойдя примерно до середины горы, он «чуть не замерз со своею супружницею». При этом он с похвалой отозвался об удивительной выдержке его «дорогой спутницы», с которой Стасов познакомился в библиотеке. В нескольких словах художник коснулся тягот работы в горах: «Лицо мое за несколько дней пребывания на этой высоте непомерно опухло, и какое-то страшное давление на темя, от которого я непременно умер бы через пару промедленных дней, заставило спуститься прежде, чем все этюды, которые я намеревался сделать, были готовы». В ответ на сообщение Стасова о клевете Тютрюмова Верещагин в том же письме заметил: «Что Вам сказать на обвинение меня в эксплуатировании чужого труда и искусства? Я не только дотрагиваться до моих работ, даже смотреть на них никого не пускал… Ну их всех к черту! Я буду всегда делать то и только то, что сам нахожу хорошим, и так, как сам нахожу это нужным» [114] .
114
Верещагин В. В. Избранные письма. С. 36–37.
В «Очерках путешествия в Гималаи» приводятся подробности приема четы Верещагиных королем Сиккима, которому было всего 16–17 лет. Королю помогал старший и более опытный сводный брат, являвшийся первым министром. Королевские подарки путникам были обильны: бараны, куры, тибетская лошадь и большие тюки и коробки, в которых при вскрытии обнаружились апельсины, низкосортный рис и уже зеленеющее от долгого хранения масло. Верещагин отдарился ружьем, и, судя по реакции короля, подарок пришелся ему по душе. Первому министру достались серебряные часы и небольшой револьвер. В Тумлонге были изрядно опустошены запасы медикаментов, которые имели при себе Верещагины: кому-то из местных жителей лекарства действительно помогли, кому-то нет, но желающих испытать их целительную силу оказалось много.
Из Сиккима — вероятно, еще находясь в столице королевства Тумлонге — Верещагин вновь написал Стасову. Просил в дальнейшем посылать ему письма в Агру на имя местного судьи Кина (Keene). Там же он упомянул о получении им от посла России в Лондоне графа Шувалова извещения, что в Бомбей для него посланы рекомендательные письма. «Это очень не лишнее, — заметил по этому поводу художник, — потому что этот самый Keene, человек весьма почтенный, прямо сказал мне, что без рекомендаций я прослыву шпионом…» [115] Предупреждение судьи вскоре доказало свою основательность — Верещагины убедились в его правоте, когда прибыли в Аллахабад. Там им попался на глаза номер газеты «Пионер», которую художник считал одной из лучших в Индии. Елизавета Кондратьевна в «Очерках путешествия в Гималаи» писала, что в корреспонденции из Дарджилинга «вместе с любезностями насчет таланта и энергии моего мужа высказывалась уверенность, что он „недаром рисовал горы, ручьи и горные переходы“», то есть делался прозрачный намек на то, что русский путешественник совмещал художество с разведывательными целями. Нетрудно было догадаться, что автором корреспонденции мог быть кто-то из англичан, с которыми Верещагины встречались в гостинице Дарджилинга, и даже, быть может, инженер Джадж, «с родственными чувствами» помогавший им готовиться к походу, а потом удивлявшийся, что они были на Джонгри.
115
Там же. С. 40.
Эту корреспонденцию Верещагин вырезал из газеты и послал Стасову, настойчиво прося его прокомментировать сей текст в газете «Голос»: «…Против последней части, т. е. подозрения меня в шпионстве, протестуйте самым энергичным образом.Выскажите, что уже одна моя независимость, как человека и художника, исключает всякую возможность подобных подозрений. Надобно Вам сказать, что намеки на возможную цель моейпоездки были высказываемы и прежде, и я боюсь думать, что когда я предприму тщательный обзор и объезд гималайской границы с ее в высшей степени интересными странами и племенами, подозрения эти обратятся в положительную уверенность. Меня бесит одна мысль, что всюду полицейские агенты будут сдавать меня с рук на руки» [116] . Надо полагать, в это время художник с удовлетворением думал о том, как предусмотрительно он поступил, подав накануне поездки в Индию рапорт об увольнении с военной службы. Не сделай он этого, бдительные англичане могли бы дознаться о его принадлежности к военному ведомству, и тогда их подозрения обернулись бы полной уверенностью, что русский художник не так прост, каким он представляется.
116
Там же. С. 41.