Шрифт:
По мере преследования и разгрома внутрипартийных оппозиций Вышинский, как и некоторые другие бывшие меньшевики (например, Майский и Трояновский), продвигался на всё более высокие посты. С 1925 по 1931 год он занимал должности ректора МГУ и заведующего главным управлением по профессиональному образованию Наркомпроса РСФСР. Затем он вернулся на юридическую работу, совершив за несколько лет восхождение от прокурора РСФСР до генерального прокурора СССР.
Параллельно с практической работой Вышинский выступал как теоретик уголовного-процессуального права. Едва ли верно широко распространённое мнение, будто он публично отстаивал положение о признании подсудимых как «царице доказательств». В вышедшей под его редакцией в 1936 году книге М. С. Строговича «Уголовный процесс» говорилось: «При системе формальных доказательств сознание обвиняемого в преступлении считалось „лучшим доказательством мира“, „царицей доказательств“. Сейчас вера в абсолютную правильность сознания обвиняемого в значительной мере разрушена: обвиняемый может сознаваться ложно… Поэтому сознание обвиняемого, как всякое иное доказательство, подлежит проверке и оценке по всей совокупности всех обстоятельств дела… Ни в какой мере не соответствует принципам советского уголовного процесса переоценка доказательственного значения признаний обвиняемого, ставка на них как на основное и важнейшее доказательство: такого значения показания обвиняемого в советском процессе не имеют и иметь не могут» [219]. Эта точка зрения нашла отражение и в статьях Большой Советской Энциклопедии. Так, в статье С. Прушицкого «Доказательство» утверждалось: «Признание рассматривается в буржуазных странах как доказательство и притом как наиболее совершенное доказательство, как „царица всех доказательств“. Для получения этого признания уголовная полиция и прибегает к различным способам, из которых наиболее надёжным в средние века, особенно в практике инквизиции и религиозных судов… считалась пытка» [220]. Эти положения в более сжатом виде повторялись в статье «Признание», опубликованной в 1940 году, когда Вышинский был ответственным редактором отдела государства и права Большой Советской Энциклопедии [221].
В обвинительных речах на московских процессах Вышинский внёс ряд существенных «корректив» в юридическую теорию. Так, в речи на процессе «право-троцкистского блока» он отверг общепринятую среди учёных-криминалистов точку зрения, согласно которой доказательством соучастия в преступлении служит общее согласие и умысел каждого из преступников. Он заявил, что эта точка зрения «не может быть нами принята и никогда не применялась и не принималась. Она узка и схоластична. Жизнь шире этой точки зрения». На этом основании Вышинский требовал осуждения членов вымышленных «центров» и «блоков» и за такие преступления, о которых они даже согласно материалам суда ничего не знали.
Московские процессы стали звёздным часом в жизни Вышинского. Предоставленную ему роль государственного обвинителя он выполнял с садистским удовлетворением, заменяя юридические формулировки потоком оголтелой брани, состоявшей из таких выражений, как «проклятая гадина», «вонючая падаль», «цепные псы империализма», «жалкие подонки», «звери в человеческом облике», «зловонная куча человеческих отбросов» и т. п. «Вышинский разговаривал с подсудимыми,— писал Троцкий,— не на языке юриста, а на условном жаргоне соучастника, заговорщика, мастера подлога, на воровском жаргоне» [222]. Характеризуя стиль поведения и субъективные мотивы Вышинского на процессах, Троцкий замечал, что «всякий средний журналист способен заранее написать текст завтрашней обвинительной речи Вышинского, может быть, лишь с меньшим количеством площадных ругательств. Вышинский сочетает с политическим процессом свой личный процесс. В годы революции он был в лагере белых. Переменив после окончательной победы большевиков ориентацию, он долго чувствовал себя униженным и подозреваемым. Теперь он берёт реванш. Он может глумиться над Бухариным, Рыковым, Раковским, имена которых он в течение ряда лет произносил с преувеличенной почтительностью» [223].
Вышинский понимал, что подсудимые испытывают особое унижение от того, что их обвиняет в измене революции человек, находившийся в её решающие годы во враждебном стане. Зная, что никто из них не посмеет напомнить о его собственном прошлом, он проявлял неистощимую изобретательность в издевательствах над своими жертвами. «Он обрушивался на беззащитных сталинских узников с таким искренним удовольствием,— писал Орлов,— не только потому, что Сталину требовалось свести с ними счёты, но и потому, что он сам был рад возможности посчитаться со старыми большевиками… Зная, что перед ним на скамье подсудимых — невинные жертвы сталинского режима, что в ближайшие часы их ждёт расстрел в подвалах НКВД, он, казалось, испытывал искреннее наслаждение, когда топтал остатки их человеческого достоинства, черня всё, что в их биографиях казалось ему наиболее ярким и возвышенным» [224].
Чем известней была личность подсудимого и значительней — его революционные заслуги, тем чаще Вышинский напоминал, что видит в нём лишь «контрреволюционного бандита». На процессе «право-троцкистского блока» он заявил Раковскому, которого даже антикоммунист Конквест называет «легендарной личностью»: «Вы в своих объяснениях сегодня вообще допускали целый ряд таких выражений, как будто вы забываете, что речь идёт о вас, как о члене контрреволюционной, бандитской, шпионской, диверсионной организации изменников. Я считаю себя обязанным… просить вас держаться ближе к существу совершённых вами изменнических преступлений, говорить без философии и тому подобных вещей, которые здесь совершенно не к месту» [225].
Согласно свидетельству Орлова, руководители НКВД не имели права сообщать Вышинскому об инквизиторских приёмах, применяемых к подследственным. Они раскрывали ему лишь некоторые свои карты, указывая на опасные места, которые требовалось обойти на судебных заседаниях. Сценарий будущего процесса, «преступления», в которых подсудимые должны были сознаться,— всё это сочинялось без участия Вышинского. Его допускали к допросам на предварительном следствии лишь тогда, когда обвиняемый уже дал признательные показания. Поэтому «Вышинский сам ломал себе голову, пытаясь догадаться, какими чрезвычайными средствами НКВД удалось сокрушить, парализовать волю выдающихся ленинцев и заставить их оговаривать себя. Одно было ясно Вышинскому: подсудимые невиновны. Как опытный прокурор, он видел, что их признания не подтверждены никакими объективными доказательствами вины… От Вышинского не только не зависела судьба подсудимых,— он не знал даже, какой приговор заранее заготовлен для каждого из них» [226]. Он твёрдо знал лишь то, что малейшая осечка на процессе роковым образом скажется на его собственной участи.
С судьбой Вышинского трагически переплелась судьба Сольца, которого называли «совестью партии». Сольц на протяжении многих лет возглавлял высший партийный суд — партколлегию ЦКК. Хотя на этом посту он не мог не принимать участия в исключении из партии троцкистов, ему, по свидетельству Орлова, «только в последние годы жизни пришлось под влиянием всеобъемлющего террора повторить сталинскую клевету насчёт Троцкого» [227].
В 1937 году Сольц, занимавший пост помощника прокурора СССР по судебно-бытовому сектору, пытался получить доступ к следственным делам некоторых старых большевиков. Знавший Вышинского ещё по учёбе на юридическом факультете, Сольц потребовал от него показать материалы дела своего соратника по большевистскому подполью и нарымской ссылке Трифонова. В ответ на выраженное Сольцем сомнение в виновности Трифонова Вышинский произнёс обычную в те годы фразу: «Если органы взяли, значит, враг». На это Сольц закричал: «Врешь! Я знаю Трифонова тридцать лет как настоящего большевика, а тебя знаю как меньшевика».
Осенью 1937 года Сольц выступил на собрании Свердловского районного партактива с требованием создать комиссию для расследования деятельности Вышинского. После этих слов часть зала замерла от ужаса, но большинство стало кричать: «Долой! Вон с трибуны! Волк в овечьей шкуре!» Сольц пытался продолжать речь, но его стащили с трибуны [228].
В феврале 1938 года Сольц был уволен из прокуратуры. Он пытался добиться приёма у Сталина, с которым во время работы в подполье ему приходилось спать на одной койке. Когда Сталин отказался принять его, Сольц объявил голодовку. После этого его поместили на два месяца в психиатрическую больницу. Но и оттуда он вышел не окончательно сломленным. В сентябре 1939 года он послал письмо Ульриху, с которым в своё время работал в комиссии ЦИК по амнистиям. В этом письме он сообщал: «21 апреля 1939 года была осуждена коллегией Верховного суда моя племянница Анна Григорьевна Зеленская, разошедшаяся с Зеленским лет 10 назад и проживавшая… у меня на квартире, из которой она была взята в недобрые дни, когда дела сочинялись и обвинения составлялись под руководством Вышинского».