Шрифт:
Зима была страшной. Темнотой, безмолвием, одиночеством, лютой стужей. Но больше всего пугала тишина. По ночам слышно было, как гулко лопаются от мороза стволы деревьев.
Спасало то, что временами Чирков впадал в забытье. Он как бы отключался на какое-то время, измеряемое не минутами и не часами — сутками. Очнувшись, видел себя лежащим под ворохом одеял и тюфяков, в заиндевевшем помещении. Тут он вставал, окоченелыми руками растапливал давно погасшую печку, соскребал с окошка густую бахрому инея: что там — день? ночь?
Когда огонь разгорался, и печка накалялась, с окон и дверей натекали лужи. Он выволакивал из темноты пахнущий солидолом ящик, доставал банку с мясными консервами, разрубал её топором, вытряхивал мерзлое содержимое. Ел вяло и с отвращением; про зерно забывал, а вспомнив, дробил его обухом топора на темени какого-то прибора величиной с холодильник, варил кашу или пёк лепешки.
Всегда была нужда в дровах, они таяли, как снег. Собравшись с силами, шел за сухостоем в лес и возвращался с обмороженным носом или щекой.
Во время одного из таких походов, когда наступила первая оттепель, он увидел вдруг собаку. Это была именно собака, а не волк, но Чирков обрадовался бы даже и волку — всё-таки живое существо и отнюдь не насекомое. Собака эта лакала воду из не замерзшего родника в овраге, где лёд намерз огромными наледями. Она оглянулась на хруст человеческих шагов. Конечно, если бы не довольно громкое журчание воды по камням да наледям и не шелест ветра в кустах, она услышала бы Чиркова гораздо раньше, когда он был далеко. Врождённый страх перед человеком боролся в ней с природным инстинктом хищника, и последнее оказалось сильнее.
Чирков подходил, а пёс лишь оседал на зад, но не отступал в страхе; он даже зарычал угрожающе и оскалил острые клыки.
— Тузик! Тузик! — радостно звал Чирков и похлопал себя по ляжке. — Рекс! Рекс!
Нет, это была уже не домашняя собака, а одичалый пёс. Шерсть на его загривке поднялась дыбом, всё тело, худое, с поджарым животом, напряглось.
И тут с крутого берега оврага на Чиркова ринулась целая стая, не меньше полутора десятков собак. Он даже не сразу осознал, как это и что это, и секунду лишнюю промедлил, оторопев. Собачьи зубы тотчас впились ему в ногу выше колена. Чирков вскрикнул, но и другую ногу полоснула острая боль; ещё одна собака кинулась ему на грудь, зубы её сомкнулись у его горла с резким клацнувшим звуком.
Чирков отпрянул спиной к крутому обрыву, отмахивался топором; собаки отскакивали и кидались на него снова. Одна из них, окровавленная, кружилась юлой, а другая, отчаянно визжа, поползла в сторону, оставляя кровавый след.
Сильный толчок откуда-то сверху сбил Чиркова с ног — это здоровенный волкодав атаковал его с обрыва. Теперь закружились все в одном клубке — стая хищных собак и он, человек, ставший их дичью. Чирков вставал и падал во всеобщем рычании и лае; на нём висли сразу несколько псов, рвали одежду. Хорошо, что он был тепло одет!
Он уже выронил топор и отбивался ножом, выхваченным из-за голенища. Непонятно как оказался на полуповаленном стволе сосны — откуда взялось такое проворство! Собаки подпрыгивали под ним, пытаясь достать, пробирались к нему по стволу меж торчавшими с разные стороны ветками, он изворачивался, ударами ног сбивал их вниз.
Здесь, на дереве, Чирков уже пришёл в себя хладнокровнее и только теперь вспомнил про пистолет, положенный во внутренний карман бушлата. Никогда ведь не выходил из дома без него, и вот теперь, хладнокровно прицеливаясь, выстрелил… и ещё, и снова. Последнюю собаку пули настигли довольно далеко, за ручьём.
Наступила тишина. Впрочем, один из псов ещё поскуливал, слепо тыкаясь головой в куст.
Чирков спрыгнул с дерева, некоторое время стоял, обводя безумным взглядом окружающий его лес, крутые берега оврага, теряющееся в снегу русло ручья. Прихрамывая, обошёл собачьи трупы; шевелящихся добивал ударами окровавленного ножа.
Вот только после этого он оглядел себя. Кровь из разорванной мышцы правой ноги натекла на сапог. Липко было и пальцам в левом сапоге. Бушлат изорван в клочья, вата и шерсть овчины торчали тут и там.
Всё ещё насторожённо прислушиваясь, Чирков разулся, закатал штанины насколько смог и осмотрел свои раны. Одна была глубока, кровотечение не останавливалось, и он сделал тугую повязку, перекрутив ногу брючным ремнём. Прочие следы собачьих зубов промыл, брезгливо морщась, и умылся сам. Вода в ручье утекала от него розовая от крови. Оделся, отыскал брошенный топор и, хромая, побрёл к своему логову, всё ещё чутко слушая лес и держа наготове топор в одной руке, а пистолет в другой.
Придя в своё логово, он лёг на постель и словно в пропасть сорвался. Это был не сон, это был приступ беспамятства, отторжение от реальной жизни, почти смерть. А когда стал пробуждаться — воскресать! — раны уже затянулись коростой, и короста эта местами отваливалась. Он был худ, страшен и охвачен тоскливым томлением. Даже голода не чувствовал.