Шрифт:
Внезапная очередь. Затем другая. И еще одна. Сейчас снова начнется. Я встал со своего стула. Громко произнес:
— Я ухожу.
Никто не обратил на это внимания. Улыбка Сиккина стала чуть шире. Я повернулся к Лобо, вопрошая его взглядом. Тогда он тоже поднялся со словами:
— Удачи тебе!
Отвернулся от меня и вышел. Через несколько секунд он уже играл на пианино Варшавский концерт. Разрывы снарядов звучали все громче, но им не удавалось заглушить музыку — они служили для нее аккомпанементом.
Я зашел в свою комнату и собрал кое-какие вещи. Ни чемодана, ни саквояжа — лишь то, что поместилось в карманы. Кое-какие бумаги, немного денег, записная книжка, лекарства — и больше ничего. Так я покинул лечебницу.
Да, пешком. Оказавшись за главными воротами, двинулся по кромке дороги, прямо перед собой, по направлению к столице. Добрых пятнадцать километров. В нормальное время никому не пришло бы в голову проделать их пешком. Но в то утро не было ничего нормального. Ни во мне, ни в моем пути, ни в людях, ни в обстоятельствах. Я шел вперед. В своем темпе. Не торопясь, но и не останавливаясь. Ничего не слыша и не видя. Я шел, устремив взор на кончики своих ботинок и на дорожные булыжники. Один. Само собой, ни пешеходов, ни машин не было. Даже в деревнях люди либо прятались, либо еще спали.
Мой путь проходил мимо отцовского дома. Или того, что от него осталось. Войдя внутрь, я обошел его и снова вышел…
— Минуточку!
(Я долго колебался перед тем, как открыть эту скобку. Я дал себе слово оставить моего героя на сцене одного — вместе с теми персонажами, о которых он вспоминал. Но мне кажется, что я провалил бы свою роль, если бы до самого конца умолчал о следующем факте: в начале нашей беседы, в четверг, когда Оссиан впервые назвал имя своего брата, я вздрогнул, вспомнив, как недавно прочел в одной газетной заметке, что некто Селим Кетабдар — коммерсант, очень недолго занимавший пост министра в пятидесятых годах, — был найден мертвым в развалинах своего дома, расположенного на холме совсем близко от Бейрута и ставшего объектом вооруженных столкновений.
Несколько раз мне хотелось сообщить об этом моему собеседнику, но я одергивал себя, чтобы дать ему возможность самому подойти к этому по ходу своего рассказа и не принуждать его забегать вперед. Мне было любопытно узнать, в какой момент, какими словами опишет он судьбу родного дома, а также своего ненавистного брата — и имелась ли какая-нибудь связь между их одновременной гибелью и его отъездом из страны.
Повествование его достигло той тонки, когда он должен был об этом заговорить. Я тайком наблюдал за ним. Однако он лишь бегло упомянул о своем посещении родного дома. Слишком бегло. И уже готовился следовать дальше. Мне пришлось прервать его:
— Минуточку!
Я чувствовал себя не в своей тарелке — такого еще не было за три или четыре дня, проведенных в его обществе. Мне не хотелось ни форсировать ход событий, ни мешать его рассказу — хотелось, напротив, чтобы речь его текла в некотором роде по собственному руслу… Тем не менее я не мог примириться с безбрежностью подобного умолчания, время нас подгоняло.
И я спросил его:
— Каким вы нашли свой дом?
— В руинах. Стены не рухнули, но почернели от огня и были усеяны дырами…
— Вы не стали там долго задерживаться?
— Нет. Я обошел его, собрал ключи и ушел…
— Какие ключи?
— Все ключи. Смотрите!
Он вынул из чемодана старый школьный ранец и вывалил его содержимое на постель. Должно быть, там было пять десятков — да каких пять десятков? — сотня, две сотни ключей, которые он разбросал по одеялу, одни в связке, другие отдельно — некоторые роскошные, сделанные на старинный манер, кованые и словно бы резные… Он собрал ключи от шкафов, сундуков, ящиков, внутренних дверей, ворот; не забыл и те, что с незапамятных времен ржавели в цинковых коробках… По правде говоря, мне было непонятно, что подвигло его собрать их и взять с собой в путешествие, тогда как для него необходимость этого «спасения» не вызывала сомнений, и я предпочел не вступать с ним в спор.
Но в голове моей теснились вопросы: почему, черт возьми, он не рассказывает мне о своем брате? Увидел ли он его уже мертвым, в крови, или же умирающим — невыносимое зрелище, которое он силится изгнать из памяти в силу своей чрезмерной деликатности? Быть может, он еще не знает о том, что произошло? Или же… но возможно ли это?
Такое предположение кажется гнусным, однако я не умолчу о нем, дабы быть честным по отношению к рассказанной истории, ибо в уме моем мелькнула эта мысль: возможно ли, что сидящий передо мной человек во время короткого визита в разрушенный отцовский дом своей рукой совершил братоубийство?
Я пристально вглядываюсь в него, не испытывая никакой робости. Смотрю в его ясные глаза, на его праздные руки, на лицо старого ребенка, на безмятежный яркий рот… Он нисколько не похож на человека, которого мучат угрызения совести, и еще меньше — на человека, способного на хладнокровное убийство. Сколько бы я ни разглядывал его, я вижу только прямоту и честность. Ничего подозрительного, разве что — для крайне предубежденного наблюдателя — легкое подрагивание лицевых мышц, едва заметный внутренний тик; и еще — временами — странно отсутствующий взгляд, который я не сразу заметил; но все это с легкостью можно было объяснить пережитым им мученическим крестным путем…