Шрифт:
Наш план был таков: деревни брать штыковым ударом — первый батальон овладевает деревней справа, второй — деревней слева; две роты третьего батальона прикрывают (по одной роте) крайний правый и крайний левый фланги, а пулеметчики двигаются между атакующими батальонами по направлению к помещичьей мызе, помогая в случае надобности атакующим; две роты третьего батальона в ближнем резерве.
Перед немецкими окопами тянулись в три ряда проволочные заграждения, а так как успех нашей операции зависел от внезапности, то, по предложению «аристократа», мы решили проволоку перед боем не резать, чтобы не обнаружить своего замысла, а разведать проходы в заграждениях и за два чеса до начала боя послать ловких парней — они подкопаются под проволокой, бесшумно снимут немецкие секреты и откроют «ворота». По предложению того же «аристократа», мы послали разведчиков на расстояние трех километров от наших флангов: ровно в три часа ночи они должны были пустить цветные ракеты.
Подготовка была закончена. Роты вышли на исходные позиции. Все благоприятствовало: ночь была темная и ветер в нашу сторону.
Первым батальоном командовал один из «аристократов», вторым — рабочий, бывший унтер-офицер, третьим — тоже «аристократ».
«А как они поведут себя в бою?» — думал я. От успеха этой операции зависело очень много. Тогда я решил: пойду в атаку с первым батальоном.
Произошло все так, как мы задумали: проходы в проволочных заграждениях были раскрыты, справа и слева — далеко от нас — взвились зеленые ракеты, и немцы погнали свои резервы к угрожаемым точкам.
Мы бросились в атаку с такой стремительностью, что первые два батальона сошлись на помещичьей мызе до прихода туда пулеметных взводов.
Командир первого батальона шел со мной — он вел себя геройски. Второй «аристократ» собрал свой батальон под огнем врага и, не дожидаясь моего приказа, организовал оборону занятых деревень.
И все же неприятность случилась: когда я в помещичьем доме собрал комбатов, чтобы вместе разработать план дальнейших действий, вбежал командир одной из фланговых рот третьего батальона.
«Сукин сын! — крикнул он и, обращаясь ко мне, тоном упрека, как будто я был тоже в чем-то повинен: — К немцам хотел бежать!»
«Кто?»
«Кто?! — повторил он. — Гвоздилин! Вы цацкались с этой контрой, роту дали ему!»
Я взглянул на своих комбатов: они были смущены, подавлены.
Был смущен и я: недоглядел! Тонкая бестия — человек, он умеет маскировать свои чувства — об этом я помнил всегда, распределяя своих офицеров по ротам. Но, поймите, именно Гвоздилин, этот бородатый и длинноногий простак, равнодушный ко всему, что не относилось к службе, никогда и ни у кого из нас, коммунистов, не вызывал подозрений. Он был уж очень типичной армейской «кобылкой». По документам значился капитаном Олонецкого пехотного полка, и нам казалось, что именно из таких, как Гвоздилин, вырабатываются бурбоны Сливы или тряпки Петерсоны из купринского «Поединка». И вдруг Гвоздилин хотел бежать к немцам!
«Где он?» — спросил я.
«На пункт его сволокли!»
«Ранен?»
«А то нет! Получил от нас!..»
После совещания я отправился на медицинский пункт. Было уже светло. Со двора выезжали повозки; изба была забита ранеными. Два врача работали в пристройке, заменявшей операционную.
«Гвоздилин тут?»
Старший врач извлекал из чьей-то спины осколок. Раненый сидел на табурете, низко склонив голову.
«Подождите, товарищ командир, — ответил старший врач. — Сейчас закончу и пойду с вами».
Осколок застрял глубоко, врач извлекал его пинцетом.
«Все в порядке… Йод! Повязку! — приказал он фельдшеру. — Пойдемте, товарищ командир».
Идти пришлось недалеко.
«Товарищ командир, у Гвоздилина нашли…»
«Скажите сначала, в каком он состоянии».
«Плох: ранен в грудь, раздроблена тазовая кость».
«Выживет?»
«Вряд ли».
«Поговорить с ним можно?»
«Самочувствие весьма неважное».
«Теперь скажите, что вы нашли».
«Вроде блокнота какого-то. Он был у него прибинтован к ноге».
«Что за блокнот?»
«В мешочке он, а мы мешочка не вскрывали. Он у него в комнате».
Мы вошли в избу. На кровати, под серым байковым одеялом, лежал Гвоздилин. Его можно было узнать только по рыжей бороде. Глаза провалились; лоб и щеки будто вымазаны разведенным мелом. Он что-то шептал, а тонкие длинные пальцы, согнутые в суставах, с паучьей сноровкой шевелились над одеялом.
Стыдить или упрекать не имело смысла.
Я повернулся к выходу и почему-то шепотом спросил у врача:
«А мешочек этот где?»
Он взял его с подоконника и подал.
Я распорол мешочек, достал оттуда книжку в тонком переплете, раскрыл ее, и… меня точно варом обдало: безбородкинская рукопись! Я провел пальцами по обороту первой строчки: три бугорка! Она!
Я кинулся к раненому:
«Гвоздилин! Откуда у вас эта рукопись?! Гвоздилин! Слышите меня?! Откуда у вас эта рукопись?»
Я кричал не своим голосом.
Гвоздилин посмотрел на меня — его взгляд был осмысленный.
«…фон Тимрот… Тимрот… Семеновского… полка… Тим… рот… Виль… гельм…» — И замолк. Пальцы, согнутые в суставах, застыли.