Шрифт:
— Взять бы всех этих выдумщиков да в ЛТП, — раздула тонкие ноздри Антонина Сергеевна, — какой чудак, интересно, решил ЛТП отменить?
— Чудак на букву «м». Ой, я же на свидание опаздываю! — неожиданно вспомнила Танечка и выпорхнула за дверь, не соизволив помыть за собой чашку.
— Господи! Кому сейчас только высшее образование ни дают, — поморщилась Генриетта Витальевна, — ей продавщицей в сельпо нужно работать, а не диагнозы ставить и детей лечить.
— Действительно, — хмыкнула Люба.
— А ваш-то, Генриетта Витальевна, закладывает за воротник? — Антонина Сергеевна вопросительно уставилась на заведующую.
— Что вы, у него язва.
— А-а-а-а-а.
В кармане халата Генриетты Витальевны зазвонил телефон, и она вышла из сестринской, чтобы поговорить без свидетелей.
— Знаем мы этих язвенников. Они водку не пьют, они ее на хлеб мажут, — рассмеялась Антонина Сергеевна, — так же, как все, квасит, только втихую. Карьеру боится поломать. Лизоблюд.
— Зря вы так. Может, он и вправду не пьет? — заступилась Люба.
— Ага, как же. С такой, как Генриетта, не только запьешь, клей будешь нюхать.
— Злая вы, Антонина Сергеевна.
— Зато ты у нас добрая. Что же у тебя муж такой безбашенный, что на вивитроле выпил? Что же ты ему не объяснила, чем дело заканчивается? Да ты у нас, подруга, черная вдова.
— Что вы такое говорите, Антонина Сергеевна? — всхлипнула Любаша.
— Ага, задело, значит, за живое.
Раздался звонок в дверь, кого-то принесло в неурочный час. Лукерья Кондратьевна, кряхтя и чертыхаясь, покондыляла открывать дверь.
— Вот скажите мне, зачем ей столько денег? На пенсии уже сорок лет. Правнуки и то уже женаты.
Вот она, жадность, — поджала губки старшая медсестра.
— На себя посмотрите. Кто вас на полторы ставки пахать заставляет? Все вам ма-а-а-ало, — Надя резко встала из-за стола и пошла по коридору.
— Действительно. Лучше бы детьми своими занялись, — поддержала ее Люба, отправляясь следом.
— Не ваше собачье дело! — вспылила Антонина Сергеевна. — Своих нарожайте, их и воспитывайте! Одной уж за тридцать, а все никак замуж выйти не может, а у второй мужья мрут как мухи. Советчицы.
В сестринской установилась недолгая тишина.
— И чего они так замуж рвутся? — поинтересовалась Антонина Сергеевна у вернувшейся санитарки. — Как будто там медом намазано.
— О-о-хо-хо. Бабы каются, девки замуж собираются, — зевнула Лукерья Кондратьевна, перекрестила рот и принялась мыть чашки.
Вечерело. Окошки в соседних домах зажглись, и здания стали напоминать гигантские соты, где в каждой ячейке пытаются выстроить свою такую счастливую и неповторимую жизнь. Несмотря ни на что.
Ванька-встанька
У Вани было простецкое, крепкое как тамбовская репка лицо, плотно сбитая фигура и заграбастые ручищи. Удержу Ванюша не знал ни в чем: ни в скупости, ни в щедрости, ни в упертости, ни в раздолбайстве, ни в женщинах, ни в горячительных напитках. Все, кто его знал, за глаза величали Ванькой-встанькой за умение упасть на ровном месте и выкарабкаться из самых безвыходных ситуаций. Первый раз Сан Саныч Бобрищев, поставленный руководить наркологическим диспансером, увидел его в конце восьмидесятых. Бывший главврач, уходящий на пенсию и передающий дела, представил изгвазданного в грязи парнягу, лежащего на полу прямо в ординаторской:
— Вот, Сашок, принимай наследство: двухэтажное здание, штат врачей, медсестер, санитарок и нашего самого колоритного пациента Ваню Егорычева.
— Кому Ваня, а кому Иван Тихонович, — донеслось с пола.
— Извини, Иван Тихонович, — улыбнулся новый главный врач, — может, мне тоже прилечь, чтобы наши глаза находились на одном уровне?
— Приляжь, — заплетающимся языком пригласил Егорычев.
— Нужно говорить «приляг», — поправил Сан Саныч.
— А мне по чесноку, — возразил Иван Тихонович и захрапел так, что отбойный молоток, долбящий за окном, стал практически неслышен.
— Ваня — классический пример нашего пациента, о котором великий философ Николай Бердяев сказал: «Широк русский человек. Не худо бы сузить», — пояснил экс-главный врач, собираясь на заслуженный отдых, — он тебе еще даст шороху.
И действительно, когда Егорычев был закодирован, он не пил, вгрызаясь в работу, как крот, но стоило сроку закончиться, устраивал такой закат Солнца вручную, что дрожали все окрестности. Он возникал на пороге диспансера то в золоте, то в крови, то с карманами, полными банкнот, то вшей, то в медвежьей шубе, то в лохмотьях, грязный и замерзший, как король Лир после своих закидонов. Если у него все было хорошо, Егорычев невыносимо хвастался и рисовался, давая понять окружающим, что они жалкие червяки, не умеющие жить. Если же у него все было плохо, он только клацал зубами и жалобно просил: