Вход/Регистрация
Телефонная книжка
вернуться

Шварц Евгений Львович

Шрифт:

17 декабря

Легошины жили рядом со всей этой нечистью и не вступали с ней в соединение, как масло с водой. И их уважали за это. Алла только в карты играла с иными соседями с увлечением, выходящим за пределы обычного. Но вот с пересадкой на новую почву знакомство наше не привилось и постепенно замирало. В Москве мы почти не встречались с Легошиными. Он был занят на студии (теперь мне кажется, что «Белеет парус» он поставил после войны, а развод, сочувствие и прочее были связаны с какой-то другой картиной). А она — домом, сыном. Володины странности я уже не замечал. Акимов, наименее странный из моих знакомых, напротив, открыл их и рассказывал с тем аппетитом, [с] каким говорим мы о других, но не о себе, вопреки тому, что утверждал Тургенев [4] . Впрочем, возможно, народ в наше время более замкнутый. Акимов, например, рассказывал, что, купив машинку и не умея решительно печатать, Володя сидел и, вставив лист, стучал по клавишам, как попало. Играл в свою новую игрушку, что Акимова приводило в недоумение, доходящее до восторга. Он же, Акимов, еще в сталинабадские времена рассказывал, что находящийся в Москве в командировке Володя сказал Акимову, выезжавшему в этот день в Сталинабад: «Счастливец! Вы скоро увидите мою жену!» Чем опять привел Николая Павловича в веселое недоумение. Несмотря на вышеприведенные слова, переехав в Ленинград, мы услышали скоро, что живут теперь Легошины неблагополучно. И материальные дела плохи — Володя все не может выбрать сценарий по нраву. И дом разладился. Иные рассказчики не шутя приписывали это неудержимой страсти Аллы к картам. А потом пришла и вовсе страшная новость: мальчик Аллы, тот самый, что не засыпал, когда его укладывали, а все думал о чем-то, уставившись огромными светлыми глазами в потолок, заболел психически, и его отправили в лечебницу. Он все шептал что-то и шептал.

[4]

Шварц имеет в виду строки из повести И. С. Тургенева «Переписка»: «Начинаю, по обещанию, говорить о самом себе и буду говорить с удовольствием, доходящим до аппетита… Именно так. Обо всем на свете можно говорить с жаром, с восторгом, с увлечением, но с аппетитом говоришь только о самом себе» (Тургенев И. С. ПСС. Т. 6, 1963, с. 167).

18 декабря

Не могу сейчас установить точно, когда, кажется, году в 51, появился на нашей комаровской даче и знакомый и точно из давних — давних времен возникший

Володя Легошин. Он все не мог и не мог найти сценария по душе и приехал поговорить со мной — не напишу ли я для него сказку. Занимался он так называемым дубляжем, и это как бы чисто прикладное дело в его руках превратилось в искусство. Он дублировал «У стен Малапаги» [5] — чуть ли не единственный дубляж, где забываешь о бесчеловечной операции, произведенной над актером: собственный его голос вырезали и заменили чужим. Но Легошину было тесно в этой переводчески- хирургической области кино. Я находился тогда, как понимаю теперь, в состоянии холодном и затемненном. И сначала вяло отказался, а потом вяло согласился. И насильственно, со скрипом выжал из себя нечто вялое и бесформенное, назвав это заявкой на сценарий, над чем Володя горестно задумался, и что студия впоследствии совершенно справедливо отвергла. Но дело не в этом. Узнав, что Катерина Ивановна нездорова, а в Ленинграде не найти диуретина, Володя сказал, что поищет его в Москве. И — вот странный человек — прислал из Москвы заказным письмом, тщательно, виртуозно запечатанным, множество таблеток этого лекарства. И повторил посылку трижды. И, как я припоминаю теперь, я, в тогдашнем затемнении своем, даже не поблагодарил его, не известил, что посылки дошли. А это была последняя наша встреча и последний от него подарок. Мы существуем в тесном кругу и поэтому знали мы, в основном, как живет Володя. Лишенный каких бы то ни было странностей Роу [6] рассказывал, что, не найдя сценария, Легошин сам сочинил сказку, но очень странную — невозможно ставить. И художественный совет отверг ее. С Аллой он разводится. Мешает только квартирный вопрос. И вот год назад, во время съезда, заехавший по делу Роу говорит спокойно: «Я спешу на похороны». — «Чьи?» — «Володя Легошин позавчера умер. Не вылежал после инфаркта».

[5]

Франко — итальянский фильм, поставленный Р. Клеманом в 1949 г.

[6]

См. «Московскую телефонную книжку. Роу Александр Артурович», с. 629.

М

19 декабря

Макарьев Леонид Федорович [0] все жаловался в длинных своих речах на обиды. На непонимание, которым он окружен. Работал с утра до вечера, секунды свободной не имел. Да и теперь не имеет. Получил и орден, и звание, но лицо его сохраняло все то же чуть жеманное и вместе с тем обиженное выражение. Господи, как я ненавидел его! Из немногих ясных чувств, доставшихся в жизни на мою долю, при вечном смятении душевном, ненависть к Макарьеву занимала не последнее место. А теперь мне приятно, когда я вижу столь памятное по переходным годам его лицо с актерской и вместе педагогической улыбочкой, печальной и в чем-то упрекающей. И мне жалко былой ненависти. Она была частью целой системы чувств, к сегодняшнему дню угасшей. Мы ждали большего. Я называл его профессором Серебряковым из «Дяди Вани», автоматическим оратором, человеком, который даже в пьяном виде перестал говорить рискованные вещи, когда за них стали наказывать не шутя. А он кричал, что я несу в искусство пирожные, когда нужен черный хлеб, что «Клад» — вылазка, писал статью с огромным количеством слов, взятых в кавычки (не цитат) и с таким же количеством курсива. Все о «системе», о «правде», преломленнойчерез «актерское», но прежде всего через миросозерцание— или что-то в этом роде. Я был уверен, что Макарьев губит детский театр, а Зон и его группа его возрождает. И что же? Зон свой театр погубил, растратил, а старый ТЮЗ существует. Не весть как, но дышит. Макарьев когда-то хотел власти. Ну вот, он может ее взять — Брянцев совсем стар. Но и Макарьев так немолод, что сделать последние усилия и закрепиться на троне не может. И не хочет. Преподавать спокойнее. И подводя итоги, я вижу, что столь ненавидимый мною некогда Макарьев кое-что сделал. И я гляжу на него без признака ненависти. Но в глубине души жалею о ней.

[0]

Макарьев Леонид Федорович (1892–1975) — артист, режиссер, педагог, драматург, искусствовед. В 1921 г. участвовал в организации ЛенТЮЗа, позже — заместитель художественного руководителя по репертуару в этом же театре. Автор воспоминаний о Шварце.

20 декабря

Как жалею о тех первых днях знакомства, которые вспоминаю каждый раз, проходя мимо дома на углу Халтурина и Аптекарского переулка. «Дом этот строил Гваренги», — так сказал мне Макарьев, потом Елагина, снимавшая у них комнату, потом Зандберг. И я испытал чувство раздражения, которое быстро подавил. Я не любил, не выносил тогда разговоры о том, кто что построил и что какого стиля. Самоуверенные пижоны, знавшие все это, казались мне народом мертвым. Ничего не понимающим в старом, раз не увидали нового. Нового в искусстве. Кажется, я говорил, что похвалой тогда в нашем тесном кругу было: «Чему-то соответствует в действительности». А Петр Иванович Соколов, некогда ученик Петрова — Водкина [1] , восстал против него именно потому, что у того не было чувства современности. И писал картины, которые понимало два — три человека. (Не могу скрыть, хоть и стыжусь этого, что я не входил в их число.) Он все сердился на себя, тем не менее, что не нашел еще выражения современности. Единственное, разве, он высказывал отчетливо: «У современной Венеры должны быть толстые ноги». И это принималось, как говорилось, без улыбки. На переднем крае, возле Олейникова, Соколова, было все холодно и ясно. В макарьевской же среде любимое слово было: «в каком-то смысле». Елагина еще несла настоящее знание от настоящего Станиславского и непосредственно от Вахтангова. Она ушла из Вахтанговского театра (тогда, кажется, еще III студии) по причинам творческим. Вместе с Завадским [2] . Но насколько даже тут было туманнее и, следовательно, теплее, чем возле моих беспощадных друзей. На переднем крае были по — солдатски грубы, что меня задевало более, чем следовало. Здесь же царствовала деликатность в приемах. Особенно возле Елены Владимировны. В ее комнате на стене висели юношеские акварели Юрия Завадского: стол с бутылкой, а за столом пьяница в цилиндре. Лицо зеленое. Без глаз. Все условно, но, увы, той условностью, которая умерла.

[1]

Петров — Водкин Кузьма Сергеевич (1878–1939) — художник.

[2]

Завадский Юрий Александрович (1894–1977) — режиссер, артист, педагог, художник, театральный деятель. В 1915–1923 гг. — в труппе Студии, затем Театра Е. Б. Вахтангова. В 1924 г. перешел в МХАТ и организовал свою студию.

21 декабря

Я в те дни только что бросил курить и починил, наконец, зубы, пришедшие за голодные девятнадцатый, двадцатый годы в очень плохое состояние. Унизительные мучения в зубоврачебном кресле ушли, наконец, в прошлое. Курить мне больше не хотелось. Без папирос, к моему удивлению, я вдруг услышал запах земли, запах травы, пыли, прибитой дождем; обоняние вдруг проснулось или воскресло. Я стал каждое утро делать гимнастику и обливаться холодной водой. Словом, принялся, но все для того, чтобы проснуться или воскреснуть. Но писать еще не начал. Никак не мог найти креста по плечу. Это объяснялось еще и тем простым обстоятельством, что я его и не искал. Писал в крайнем случае. В полсилы. Пока. Но зубы, гимнастика, ясность головы после того, как бросил я курить, радовали. Однажды, сходя с трамвая на углу Садовой и Невского, я испытал такое острое чувство счастья, предчувствия счастья, что сам удивился. Я выбирался, выбирался из полной тьмы, и, хоть и не делал самого главного, чувство радости и счастья охватывало меня внезапно не один раз. Не с той силой, что тогда на Садовой, но все же я веселел до безумия и заражал своей веселостью даже свирепых моих друзей. Вот в каком я был состоянии, когда познакомился, точнее, сблизился с макарьевским домом, построенным Гваренги на углу Аптекарского переулка. Их тоже заражал я своей безумной веселостью, особенно в первое время. Вспоминаю те дни с каждым словом яснее — и вижу, что с самого начала знал все, что приведет меня к расхождению с хозяином. Но закрывал на это глаза. У них было легко. По — летнему. Макарьевы доживали последние дни в Аптекарском переулке. Дом переходил во владение какого-то учреждения. И Макарьевым предоставляли новую квартиру на углу Невского и Фонтанки.

22 декабря

Вот, собственно, и все. Для меня эта встреча с Макарьевыми была важна тем, что я написал для ТЮЗа первую свою пьесу [3] . Хотел рассказать обо всем подробно — а вижу, что скучно говорить о 1927 годе. Тем более, что я как-то раз писал уже о ТЮЗе.

Меттер— уж больно прост для меня. Зависть к подобного рода простоте лишает меня возможности говорить о нем отчетливо. Это длинный еврей, сильный. Тощий. По образованию математик. Не знаю, сколько времени занимался он педагогической работой, но с тех пор любит говорить о воспитании, поучать. Не прочь поговорить и на этические темы. Он талантлив — и это свойство у него на поверхности. Он легок, остроумен, глядит умно. Владеет от природы формой повествовательной, так что рассказы его выглядят искренними и трогают. Но вся эта шелковая ткань при случае приходит в движение, и глазам открывается неожиданное зрелище.

[3]

См. «Зон Борис Вульфович», комм. 4.

24 декабря

Несомненно, считать надо уметь. Особенно бывшему математику. Но когда он, человек столь остроумный и легкий, с выражением умным, интеллигентным поднимает историю с магазином, где-то в Челябинске продавшим ему несортную чернобурую лису, и добивается возврата денег или ловит спекулянта, продавшего ему уцененные брюки, испытываешь раздражение. Как будто не Сёлика обманули спекулянты, а ты обманулся. Вот еще легкий порыв ветра, и ты снова с неудовольствием чувствуешь, что за тканью не все благополучно. Например, когда узнаешь ты, как строго у него насчет домашних расходов. Как будто и мелочь — но не умещается она в том Селике, что радует тебя. Все как будто весело. Он и выпить не дурак, а уж насчет женщин… Именно такие тощие и сильные евреи и тут молодцы. И поступает иной раз молодцом. На вечере каком-то в Театре комедии один актер, ни ростом, ни силою Селику не уступающий, позволил себе за ужином неуважительно отозваться о Юнгер. И Селик вступил с ним в драку, схватил за горло, швырнул на пол, шум, скандал! В ССП хватало и тогда людей, ненавидящих его. Могли поднять дело, и он понимал это. Вот тут, казалось, за шелковым полупрозрачным домино скрывается парень ничего себе. Раза два поражал он меня очень пустыми рассуждениями о Толстом. Но я сам в этой области не силен. Однако, под привычной и милой маской мелькала вдруг туповатая рожа. И несколько дней, как бывает, когда человек приснится тебе не в обычной привычной сущности, относился я к нему не так, как всегда. Но вот недавно не ветер подул, а заревел ураган. Селика охватила страсть. Сначала сказалась его привлекательная сторона. С неудержимой искренностью и легкостью рассказывал встречному и поперечному Селик о том, что он влюбился. Я ему сказал, что не сочувствую его любви, и в самом деле, сорокапятилетний матерый волк влюбился в шестнадцатилетнюю девочку, которую знал с детства. Да еще из семьи, где был принят как ближайший друг.

25 декабря

Да еще был он женат семнадцать лет и с женой не собирался расходиться. И разодрал этот вихрь всю

полупрозрачную ткань, что талантливость набросила на его практическую, боязливую, грубоватую сущность. Теперь стало ясно: ближе он к тому, как бы неожиданному Селику, что обнаруживался от случая к случаю, от скандала с чернобурой лисой до рассуждений с Борисом Михайловичем по поводу «Анны Карениной». Я не смею осуждать страсть. Тут понятно, что забывает человек все. Непонятно другое, с какой быстротой Селик отрезвел и вспомнил все и подсчитал на пальцах, как следует ему поступать при такой разнице в летах, едва обстановка усложнилась и дело приняло характер открытый. Он забегал, засуетился. Стал намекать, что, собственно, это он лицо пострадавшее и даже с какой-то точки зрения совращенное и едва ли не диффамированное [223] . Пишу об этом с досадой и отвращением, потому что муть и грязь поднялись со дна, — подобные истории притягивают их, как пароход — магнитные мины. В нашем союзе состоялось заседание специально о добродетели. Обвинялся Успенский, причем участникам собора давали копии писем, посланных грешником некоей блуднице, ныне угнетенной невинности. И многие их читали. Затем поставили дело Селика, которое отложили, ввиду того, что сей грешник пребывал в нетях. И я испытал то, в достаточной степени отвратительное ощущение, когда, осуждая, оказываешься ты в дурном обществе, но оправдать не можешь по брезгливости. Я захворал и не видел давно этого мыслителя и писателя. Думаю, что шелковое домино опять ниспадает с его плеч. И друзья давно примирились с очевидностью. Ну, обделался и обделался — так когда это было. А все же он в плаще. Но я боюсь встречи с ним. Боюсь того безразличного, приятельского тона, которым, вероятно, заговорю с ним.

223

от латинск. diffamare — порочить.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 43
  • 44
  • 45
  • 46
  • 47
  • 48
  • 49
  • 50
  • 51
  • 52
  • 53
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: