Шрифт:
Новенькой савёловской жене домработница, наверное, кажется старухой, немного отстоящей по времени рождения от поры египетских пирамид. На самом же деле ей всего чуть за сорок, и по всему ее поведению, по этой ее старательной ослепительно-лучезарной улыбке видно, что родители готовили ее совсем к иной судьбе. Да чего стоит одно имя. Разве, готовя к судьбе домработницы, дают такие имена. «И-вет-та». Надо же было откуда-то выкопать!
— Всего доброго, Леонид Михалыч! — отзывается на мой поклон счастливая деньгам, которые она получает у Савёла, держа в чистоте его дом и помогая новой жене исполнять свои обязанности хозяйки, домработница.
Я для нее уже не древнеегипетская мумия, а вполне себе живой, современный гражданин, просто родившийся на два десятка лет раньше.
Мы выходим с Савёлом в темноту. Правда, не совсем в темноту: крыльцо и вся площадка перед ним освещены мощной галогенной лампой — темнота стоит за пределами высвеченного ею пространства. Если бы вокруг лежал снег, как то положено по времени, было бы видно далеко вокруг, но снега нет, и за пределами освещенного пространства — темнота.
Она лопочет дождем; по металлической черепице крыльца над головой дождь стучит с ксилофонной звонкостью, а мокро блестящая площадка перед крыльцом, выложенная тротуарной плиткой, вся в шуршании вскипающих серебристых султанчиков. Что за зима нынче… Европа пришла к нам будто с заднего двора: ждали с ее культурой, законами, нравами, а она с климатом.
— Что за зима, — произносит Савёл. — Вот написал бы что-нибудь такое: дождь в декабре, она, он, на душе слякоть, но снег еще выбелит их жизнь, придет чистота, покой, а вслед за холодами настанет лето…
— Такие лирические сопли? — не могу удержаться я. — Или решили переформатироваться?
— А ты напиши, напиши, — не обращает внимания на мою подковырку Савёл. — Ты нас заведи текстом. Мы, если заведемся, и из соплей такого наворочаем!..
— Ну, о’кей. Заказ принят, — отвечаю я. Что ничего не значит. Не нужен им никакой текст про дождь. Это Савёл просто так. С высоты своей устроенности. Упакованности. Да и не напишу я такого. Я скептичен, а лирика и скепсис — две вещи несовместные. Как гений и злодейство, по Александру Сергеичу.
Дождь, едва крыша крыльца перестает меня защищать, тотчас проникает за шиворот, и, пока я вожусь с замком, открывая свое корыто, позвоночный желобок весь становится мокрым. Мои «Жигули-спутник» так древни, что никакая электронная система безопасности им не требуется; их древность — лучшая гарантия от угона. В сравнении с ними стоящие рядом «Рено Меган» Маврикия и «Опель Астра» Ромки, совсем не роскошные, кажутся машинами миллионеров.
Когда до ворот, театрально освещенных моими фарами, остается метров пятнадцать, они медленно начинают отползать в сторону — подал пультом с крыльца сигнал Савёл.
Выехав на шоссе, я прохожу по нему метров триста, съезжаю на обочину и останавливаюсь. У меня нет сил вести машину. Боже, Боже, что делать, как добывать на хлеб, раз ты продолжаешь длить мою жизнь, и даже инстинкт самосохранения, словно у пятнадцатилетнего юнца!
Я кладу перед собой руки на руль, ложусь на них головой и закрываю глаза. Боже, Боже, дай сил, научи, что делать, Господи, подскажи!
Открыть глаза и поднять голову заставляет меня грубый, сильный стук в стекло у меня над ухом. Это гаишник. В блестящем от дождя плаще поверх желтой светоотражающей куртки, в перчатках с громадными раструбами. Он стоит около моей машины и стучит с такой экспрессией — я бы открыл глаза, будь даже мертв.
Рука моя, словно сама собой, дергается к ручке на двери и торопливо крутит ее, опуская стекло. Гаишник на дороге, да еще на такой трассе — это все равно что встреча с самим Господом Богом на Страшном суде.
— Что случилось? Почему стоите? Вам плохо? — железным уличающим голосом вопрошает гаишник, так что я мгновенно начинаю чувствовать себя наверняка совершившим некое правонарушение.
— Нет-нет, все нормально, — тишайше, с упреждающим признанием своей вины говорю я.
— Нормально? — тем же уличающим голосом переспрашивает гаишник, оглядывая внутренность машины, — будто ощупывая взглядом. — А почему остановились?
— Да просто… — тяну я, не зная, как выскользнуть из мышеловки, в которую заскочил собственной волей. Следовало сообразить, что на такой трассе стоящая на обочине машина с водителем, лежащим головой на руле, непременно покажется подозрительной. — Надо было обдумать одну мысль. Я поэт, — спасительно соображаю я, как ответить. Поэт — это что-то вроде юродивого. А с юродивого что взять.
— Поэт? — снова переспрашивает гаишник. В его железном уличающем голосе звучит недоумение и неверие. — Прямо и книжки есть?
Без книжек господин поэт не ездит. Книжка — спасительница, книжка иногда помогает уйти и от настоящего нарушения.
Я перегибаюсь через спинку, достаю с заднего сиденья сумку и вытаскиваю из нее экземпляр книжки. Книжка с портретом на задней обложке. Правда, фотография, как и должно быть на книжке, вышедшей еще при советской власти, больше чем пятнадцатилетней давности, но все же в том прежнем можно узнать меня нынешнего.
Гаишник, сняв с руки перчатку, просовывает руку в окошко, берет книжку, крутит перед собой, обнаруживает фотографию, и глаза его, прыгая с фотографии на меня и обратно, приступают к оценке правдивости моего заявления. Оценка оказывается в мою пользу, — голос его наполняется пусть и порицающей, но теплотой: