Шрифт:
— Что ты тут делаешь? — спрашивает он, когда я стряхиваю его руки со своих плеч.
— Я… я ничего не делаю. А что делаешь ты? — выплевываю я. — Ты тот, кто… почему ты… — слова срываются с губ, не складываясь в связные фразы. — Почему ты так подходишь сзади… ты мог быть… — «Ты мог быть убийцей», — едва не говорю я, но не могу договорить до конца, не могу сказать это парню в дурацкой шапке с «медвежьими ушками», за кого я его едва не приняла, о том, что он, по моему разумению, собирался сделать.
Он пристально смотрит на меня, похоже, оценивает. Потом, внезапно, разом меняется, лицо расплывается в широкой улыбке.
— Эй, чел, не стреляй! — Вскидывает руки в воздух, будто мы играем в полицейского и вора и я нацелила пистолет ему в сердце. — Всего лишь простой вопрос. Разве ты не помнишь меня? Вчера… Le Market du Flea? [11] — Он отставляет назад левую ногу и кланяется, притворяясь, что снимает с головы невидимую шляпу, принося извинения, но реальная шапка с «медвежьими ушками» остается на голове.
11
Блошиный рынок (фр.).
«Чудик», — думаю я, но не говорю.
— Я тебя помню. — В голосе по-прежнему сердитые нотки. — Ты врезался в меня. Какого черта ты бежал так быстро?
— Так вышло. Разминал ноги. Сожалею об этом. Но что может быть лучше быстрого бега по запруженному людьми рынку? — Хотя слова легко слетают с губ, он постоянно переминается с ноги на ногу, даже чуть подпрыгивает. То ли ему очень хочется отлить, то ли он из-за чего-то нервничает. — Я увидел тебя в проулке, подумал, что подойду и поздороваюсь.
Его длинные дреды в некоторых местах осветлены, в остальном волосы темно-каштановые, но я вижу, что глаза его и голубые, и зеленоватые, и золотистые одновременно, совсем как стеклянные шарики, которые папа давал поиграть мне и Орену, когда мы были маленькими. На нем грязные черные брюки и крепкие коричневые ботинки без шнурков, с болтающимися язычками.
Мои глаза превращаются в щелочки, а он продолжает тараторить.
— Я был там, — он указывает на другую сторону проулка. — Рылся в мусорных баках в поисках сокровища и подумал, — он нацеливает палец в висок, — а ведь это та хорошенькая девушка, которая приходит на блошиный рынок и любит старые вещи. Готов поспорить, она оценит хороший испуг, а потом у меня появится уникальный и практически единственный шанс показать ей мои последние находки. Итак, с испугом мы покончили, так что теперь переходим ко второй части нашей программы.
Хорошенькая девушка. Он только что назвал меня хорошенькой девушкой. Эти слова ударили меня как электрическим током.
А может, я его не расслышала. Может, он произнес совсем другое слово, которое лишь звучало как «хорошенькая».
Он хватает меня за здоровую руку и ведет к мусорным бакам. Я не возражаю. Этот парень излучает что-то яркое, и большое, и открытое, что-то такое, к чему я не привыкла… и меня тянет к нему, не знаю почему.
Нет. Знаю. Он назвал меня хорошенькой девушкой.
Хорошенькие — это девушки в школе, с длинными волосами и сердечками на серебряных цепочках. Хорошенькая значит нормальная.
Он останавливается у мусорного бака, наклоняется, чтобы что-то достать. Поворачивается лицом ко мне, большим и указательным пальцами обеих рук держит спущенную автомобильную камеру.
— Ты… э… нашел спущенную камеру, — говорю я. Не знаю, какой реакции ожидает он от меня на этот кусок резины, который он достал из грязного, вонючего мусорного бака в том самом проулке, где меня чуть не застрелили тремя днями раньше. Впрочем, об этом он знать не может.
— Да, безусловно, — отвечает он, без малейшего намека на иронию. — Вот, просто подойди чуть ближе. Пока смотреть особо не на что, но… — Он убирает одну руку с шины, как это мог бы сделать фокусник, и машет ею в воздухе. — …подожди, пока ты поймешь, отчего она сдулась.
Не знаю, почему я решаю подойти к совершеннейшему незнакомцу, но подхожу. Он протягивает мне камеру и вертит. Одна сторона утыкана осколками зеркального стекла, которые торчат из иссиня-черной камеры, как звезды.
— Вау. Это… это действительно прекрасно, — я говорю, что думаю, протягиваю пальцы к осколкам. Я должна прикоснуться к этим звездам, притянутым к земле. Пока они не исчезли.
— Эй… не делай этого! — он отталкивает мои пальцы. Рука у него большая и холодная. Я засовываю руки в карманы, рассерженная.
— Видишь? — Он показывает мне ладонь левой руки, в маленьких красных порезах. — Я уже успел порезаться. Раны на ладони — совсем не смешно, поверишь ты мне или нет. Но жизнь художника полна трудностей! И, полагаю, я могу расценивать их как боевые ранения.
Моя порезанная ладонь пульсирует болью в кармане. По ощущениям, порезано и предплечье, чуть ли не до локтя. Он не понимает, что я страдаю от собственных боевых ран — тех боевых ран, которые получаешь на передовой, пусть и благодаря случаю. Мысль о пуле, грохоте выстрела, летящих во все стороны осколках стекла вновь заставляет меня содрогнуться.