Шрифт:
Вот как началась жизнь моя: со мною обходилось хорошо. Первую ночь я провел один, с шелковиками (Считаю лишним говорить, как, разводят червей. Шелк, или самые куколки, переваренный, теребят в руках как вату — и прядут. В некоторых местах горцы сеют и хлопчатку.). Встав утром, я умылся и утерся своим полотенцем, которое всегда было со мной в походе и служило, как невесте покрывало, защищая от зноя, тут я должен был отдать его своей хозяйке, удивляясь ее просьбе, и после уже утирался рукавом рубашки, пока была, а как износилась — обсушивался перед огнем. Я покорялся всему, потому что не видал насилий.
Через пять дней Ака купил меня за ружье, в три тюменя (или в тридцать рублей серебром, там торговля больше меновая). Он, как поопытнее других, предполагал, что я не солдат и надеялся взять за меня большой выкуп. Отгибая завороты шапки, часто он говорил мне: «Вот, если дадут за тебя эту полную шапку серебра — отдам». Но на мои слова, что я солдат, что он не получит и трети того, он скоро набрасывал ее на голову и начинал пошаривать угли в своем камине. Чтобы вывести его из печали, я радовал его словами: «Ты знаешь ведь солдатскую жизнь: лучше ли мокнуть на дожде или вот так сидеть с тобой у огня? Хотя я не работал, но привыкну и буду во всем помогать тебе. Он улыбался, покачивая головой.
Я начал мало по малу привыкать к их обычаям и делать свои филологические усилия. Даже на другой день по взятии меня в плен, я переписал множество «общежитных» слов от мальчика, бывшего у нас в аманатах (Аманат — арабское слово, значит заложник, от амана — верить.) и потому-то мог объясняться кое-как. Да и Чеченцам хотелось чтоб я скорей научился понимать их, и для того давали мне все средства. Часто зазывали нарочно хорошо знающего по-русски. Они простосердечно говорили: «Если ты будешь у своих, то все-таки тебе пригодится: ты будешь там переводчиком.»
Хозяин хвалил меня всем, говоря: «Ва куран диаша, ва джайна диаша, язунчи; дерриге-ха!» (Читает и Коран и Джайну, пишет по своему и по нашему; словом сказать, знает все до капли!) Если я хотел сесть к огню, все расступались; мальчишек отгоняли прочь.
Часто собирались или родные, или знакомые тужить о покойнике. При встрече их, из разных хижин поднимались все фамильные и соседи. Не доходя до дому шагов с десять, начинали завывать: кто с сильным плачем рвал на себе волосы, кто, поджав ноги, бил себя по лицу и в грудь — и безобразили себя таким образом. После чего все садились в кружок пред поставленным блюдом с яствами. (Их пища: кукурузный хлеб — сыскиль, вареная кукуруза — ажиг, молоко — шир, кислое молоко — шар, творог — калд, масло — хакыр, пшеничный хлеб — бешик, блины — чапильгиш, мамалыга — худыр, черемша — тханку, галушка — галышишь, лапша — гарзыныш, и самое лучшее джижик — мясо. Прочее все сласти.)
От мужчин не требуется такого реву. Над ним смеются, если он чуть пригорюнится. При таком собрании они выходят из сакли на двор и составляют свою беседу о смерти; если же прошло недели две, как умер покойный, то они говорят не о жизни его и общей, а о своих набегах, о распоряжении своего падчши и его наместников, наибов.
Я мог заглядывать в саклю. Когда церемония оканчивалась, вдруг переменился разговор и у женщин, как будто все здорово и никто не умирал. Тогда входили в саклю и мужчины и составляли два круга: мужчины у огня, женщины близко к порогу, или в углу. Я же наблюдал их обычаев, как будто не понимал, и подсаживался то к серьезным, то к чувствительным, особенно когда между ними были девушки или дети, и рассматривал их рукоделие: кто шил, кто сучил шелк, кто прял бумагу.
Если приходят посидеть, то никто не сидит без работы: или приносят свою, или берут у хозяйки дома; особенно девушки должны показать свое трудолюбие.
И вот, в таком кругу, кое-что шилось и для меня. Прехорошенькая девушка, казалось, довольна была своим занятием: она беспрестанно спрашивала меня: «Хорошо ли так?»
— «Дука дики-ю! (очень, очень хорошо!), — смеясь отвечал я. Своим любопытством нередко я приводил в смех все собрание, тогда выбиралась мне невеста: стыдливые закрывали лицо своим рукоделием; которые посмелее, говорили Аке о его дочери: ей было уже пятнадцать лет. Худу, или Ганипат, была довольно порядочная девушка. (Женский пол имеет все по два и по три имени. Иногда и мальчик носит два.)
До сих пор я жил между горцами без работы, без обязанностей пленного или другими словами раба. Кончилась эта беззаботная жизнь к моему удовольствию. Начались полевые работы — занятие Чеченца. Я был рад помогать им, боясь, чтоб они не упрекнули меня своим хлебом.
Подходило время полоть кукурузу, или как они называют ажгишь-асир. Ака, чтобы не обременять меня, видя мое неуменье, сбирал два раза помощь, состоявшую из девушек. Тут я то одной, то другой пособлял, как бы они задавали себе одна перед другой уроки; но чтобы не обидеть ни одной, я помогал каждой: и так, они не знали, которая мне больше нравится.
Кто еще не слыхал обо мне хорошенько и считал обыкновенным пленником, часто просили у Аки себе в работу, кто на день, кто на два; но Ака, хотя и против обыкновения, всегда отказывал. Мне прискорбно было смотреть на хозяина, когда просившие, косясь на него, отходили недовольными.
Дни проходили за днями, я становился задумчивее. Грусть, что я лишен свободы, не давала мне места. Не было обширного поля, где бы я мог разгулять тоску!.. И в этой сонной жизни, от дремоты и бездействия, я развлекал сам с собой свое одиночество: каждое утро, когда еще все тихо, я бродил вокруг своей сакли; но люди и тут отнимали у меня последнее. Горцы не понимали причины моей тоски и уверяли хозяев, что во мне кроется какой-нибудь замысел черный; они часто твердили моему Аке о кандалах, говоря: «бергыш уин-бу! бергыш уин-бу! о, борс-йя!» (Глаза его непутны, он смотрит как волк).