Шрифт:
— Да.
— А теперь? Что думает она обо мне теперь?
— Вероятно, забыла о вашем существовании.
— Забыла о моем существовании! Убедившись, что я не любовница ваша, забыла о моем существовании!
— По всей вероятности.
— Вы так думаете? Это правда, вся правда?
— Да.
— Я была обманута. Вы не говорили того, что я предполагала. — должно быть, так. Я вижу по вашим глазам, вы ничего не знаете! Но нет, мне все еще не верится. — Последний вопрос. — он решит все: каковы мои отношения к Надежде Викторовне?
— Неужели она подала вам повод жалеть, что вы искренне любили ее? — Она, такая добрая и деликатная?
— Нет. Я хотела сказать не то. Я хотела сказать, что Виктор Львович гораздо меньше любит ее, нежели следовало бы. Он дурной отец.
— Вы несправедлива к нему, Марья Дмитриевна.
— Я справедлива к нему. Я надеюсь, что она не будет несчастна. Я надеюсь, что все будет к лучшему для нее. Но — но он слишком мало думал о дочери. Хорошо, что я могу… хорошо, что я могу — но нет. Довольно. Я не могу говорить больше.
Мери замолчала и стала плести венок. До сих пор мне казалось, что она довольно спокойна. Тут я увидел, что ей стоило большого усилия сохранять спокойный вид: ее руки дрожали.
— Вы слишком любите Надежду Викторовну. — она заслуживает того. Но это делает вас несправедливою к ее отцу. Можно ли сказать, что он мало думает о дочери, Когда чувство отцовской обязанности дало ему силу разорвать связь с Дедюхиною?
Мери промолчала и усиливалась плести венок. Но руки ее дрожали.
— О, как мне тяжело, Владимир Алексеич! Прошу вас, уйдите, или я не знаю, что будет со мною. — мне кажется, со мною будет истерика.
Лицо ее становилось бледно, грудь волновалась; — я не знал, что мне делать: уйти, как она велит, и послать к ней кого-нибудь. — Надежду Викторовну или Власову. — но до дома далеко, это пройдет минут десять. Я боялся оставить ее одну. Я не знал хорошенько, что такое истерика, но я знал, что это какие-то ужасные пароксизмы. — какие-то конвульсии с хохотом и рыданьем. Как оставить ее одну на столько времени? — До дома полверсты.
— Я боюсь оставить вас одну, Марья Дмитриевна.
— Не бойтесь, это ничего. — Уйдите. — А уже слышалось, что ей очень трудно говорить ровным голосом.
— Боюсь уйти, Марья Дмитриевна.
— Так я уйду, пока могу. — Она встала и пошла твердым шагом.
— Это хорошо, пойдем вместе, там, в доме, сумели бы ухаживать за вами, если бы что случилось.
Она казалась спокойною, только бледна, и грудь ее волновалась. Так прошли мы шагов двадцать. — она шла твердою поступью, я начинал успокаиваться. — вдруг она зарыдала с хохотом и упала. Я подхватил ее на руку.
— Назад, в беседку! Пусть не слышит! — Она опять шла, шатаясь: — Назад! В беседку! — Она хохотала: — Никто не должен слышать! Нет сил молчать. — вы мои друг! — Скрывать от вас! — Нет силы скрывать дольше! — Слишком тяжело! Я все скажу! О, как вы любите меня! Вы не понимаете потому, что любите меня! — Неужели вы перестанете уважать меня? Скажите, что вы не будете презирать меня! Нет силы, стыдно! О, зачем вы так уважали меня? — Я не стыдилась бы! — Скажите же, вы не презираете меня? Я скажу вам все! Не могу. — душит! — Нет силы молчать, нет силы сказать! — Идите к нему, скажите ему, он расскажет все! Он не знает, он не должен знать! Но вам я скажу! — Она рыдала и хохотала, опустившись на мои руки в бессилии. — Не могу! Идите к нему, он скажет! Не верьте ему, он не знает! — Не верьте ему, что он обольстил меня! — Я соблазнила его! — с конвульсивною силою она рванулась и побежала. — сделав десять шагов, упала.
Я взял ее на руки. — она отталкивала их, но слабая, как маленький ребенок. — я понес ее в беседку, она лежала на моих руках, будто в летаргии. Я положил ее на диван, несколько времени она оставалась без движения и почти не дышала. — «Не бойтесь. — проговорила она — слабо, чуть слышно. — Все прошло; все сказано, и все прошло. Уйдите, без вас мне будет легче; мне стыдно вас. — мне стыдно».
Не знаю. — жалость ли только, или остаток прежней веры в благородство ее сердца. — или просто то, что я сам не знал, что делаю и говорю. — я целовал ее руку и говорил: «Марья Дмитриевна, я верю в вас, Марья Дмитриевна, вы не можете быть дурною. — Марья Дмитриевна, я знаю вас, у вас благородное сердце».
— Нет, нет. — уйдите. — отвечала она слабым голосом. — При вас я презираю себя. — уйдите, или мне будет опять дурно.
Я вышел и сел подле беседки, ждать, пока она оправится.
Через полчаса она вышла; все еще несколько бледная, но не такая бледная, чтоб это могло показаться поразительным кому-нибудь незнающему. — возбудить подозрения, разговоры: устала или болит голова, только. Я пропустил ее, молча, потупивши взгляд. И она прошла, не имея силы взглянуть.
Так дорожить уважением честного друга, так мучиться чувством стыда перед ним. — и этот благородный стон, которым она принимала на одну себя всю вину: «Он не обольщал меня, я соблазнила его».
– как прекрасна могла б она быть, если бы не захотела быть дурною!
Я рассудил, что Надежда Викторовна, конечно, гораздо больше меня способна верить хорошему, не предполагать дурного. Она ли не поверит тому, в чем был убежден я, когда шел на этот разговор? И она ли усомнится в чистоте моей дружбы к Мери, когда я был способен иметь такое чистое чувство? — Думать не хотелось, голова была без мыслей, будто я толкнулся лбом о стену. — я рад был, что у меня есть готовый ответ для Надежды Викторовны. Он был хорош и тем, что прекрасно объяснял мои будущие отношения к Мери.