Шрифт:
— Но, помилуйте же, Алексей Иваныч: эта самая Тенищева — в каком свете выставляется его практичность восторгом оттого, что он приобрел себе прекраснейшую, полезнейшую сотрудницу, в Тенищевой! — Пусть еще была б она молода, имела бы поклонников, — тогда, пожалуй, можно бы ждать какой-нибудь пользы от ее усердия. — Но — пожилая женщина, никому не интересная, всем надоевшая пустою, невыносимою болтовнёю, справедливо заслужившая у самых глупых людей репутацию, что она еще гораздо глупее их. — Восхищаться ее усердием, ждать от нее пользы, — это имеет смысл?
— Для вас, Павел Михайлыч, это смешно, потому что вы не родились агитатором; и для меня это отчасти забавно, потому что я слишком вялый человек: знаете, я люблю смеяться над тем, на что не хватает энергии у меня. Агитаторы мне смешны. Но все ваши сомнения и мои насмешки ровно ничего не значат. Она пуста — так что же? — И пустые люди в искусных руках бывают полезны, лишь были бы усердны. Он умел заставить ее усердствовать, и будет польза, потому что она скачет по его команде, — по глупости оступится, кинется в сторону, он поднял, повернул на дорогу, — и скачет опять, как ему надобно. — Нельзя-с, умных людей не наберешь столько, сколько надобно орудий агитатору, он должен нянчиться и с глупыми. «Но никто не уважает ее». — Пусть, а ему какая надобность? — Все равно, когда это ей не остановка: лезет ко всякому и барабанит. «Но никто не слушает ее». — Слушай, не слушай, поневоле кое-что услышишь, когда трещит над ухом. — Помилуйте, умными ли людьми пользуются умные люди, чтобы подымать шум? Нет, умные люди не годятся быть волынками: взял под мышку, налегай, волынка и дудит, — глупые удобнее для этой роли. Невозможно вести пропаганду без помощи дураков и дур, ими все дело красится и цветет.
— В ваших словах много правды, — согласился Нивельзин.
— Нельзя, чтобы не было, Павел Михайлыч; и читал и думал об этих нелепостях, — отвечал Волгин и задумался.
— Прибавь, мой друг, она живет у Илатонцева, — заметила жена.
— Это удивительно! — воскликнул он с ожесточением и покачал головою. — Всегда самое-то главное и оставлю без внимания! Само собою, Павел Михайлыч, все, что я говорил о пользе от языка самой Тенищевой, — мелочь, вздор. Натурально, некоторую пользу может принести, но совершенно незначительную. Конечно, у него не тот расчет. В чем же? — Очень просто: он оседлал ее, сел верхом и поехал, — куда же, позвольте спросить, въехал он на ней? — В салоны Илатонцева. Она верует в него, — потому он свой в доме Илатонцева. Приедет Илатонцев, каким обществом наполнятся салоны? — Члены государственного совета, министры, генерал-адъютанты. А он там свой. — Как же вы полагаете: есть разница, мелкий офицер подает бюрократическим порядком докладные записки в руки мелюзге, — или светский знакомый говорит с знакомыми в таком доме, куда они лезут с усердием и где он чуть не хозяин? — Как находите, Павел Михайлыч: не практичен этот расчет? — А мы с вами: «Тенищева дура!» — Кто же простяк, он или вы? — О себе я не говорю.
— В самом деле так, — сказал Нивельзин.
— То-то же, — глубокомысленно подтвердил Волгин. Он был хорош тем, что если и не замечал иногда что-нибудь сам, — это иногда случалось, — то как только покажут ему, сейчас же замечал и усердно объяснял. В объяснениях он был так же силен, как в остроумии. — Да, продолжал он, погружаясь в размышление: — Не знаю, сознательно ли руководится таким расчетом Соколовский, или просто повинуется инстинкту своей агитаторской натуры. Вероятнее, просто инстинкт. Прет его инстинкт, он и лезет, — как лунатик, — но только, вы знаете, лунатик пробирается так ловко и верно, что самый отличный акробат не сумеет так пройти. — Да, может быть, он так же непрактичен, как я, во всем, чего не подсказывает ему инстинкт. Но в нем есть инстинкт политического деятеля, — качество, которого не найдете вы ни в одном из наших либералов.
— Думаешь ли ты, мой друг, что он понравится тебе? — спросила Жена, начиная делать чай. Волгин любил пить чай после обеда.
— Это очень может быть, голубочка. Если сказать правду, я почти уверен в этом.
— Если он понравится тебе, ты не бойся, пригласи его, пусть бывает у тебя, и сам иногда заходи к нему, чтобы он видел, что его знакомство приятно тебе. Тебе нужно развлечение, и я была бы очень рада, если бы ты нашел хоть одного человека, разговоры с которым доставляли бы тебе удовольствие и отдых, а не скуку и утомление, как с другими. Не опасайся, что он будет когда-нибудь в тягость тебе. Пусть он совершенно не способен замечать сам, есть тебе время болтать с ним или нет; но наверное, он выше всякой мелочности. Если тебе некогда, я буду говорить ему: «Уйдите, мужу некогда», и он не будет в претензии; напротив, будет любить, что с ним обращаются искренно.
— Твоя правда, голубочка, — сказал муж, подумавши; — Ну, посмотрим. Если понравится, не буду уклоняться от него.
Пришел Миронов, с двумя или тремя товарищами. Стали сговариваться о том, чтобы устроить маленький концерт. — Миронов хорошо играл на скрипке. У Нивельзина была скрипка: он сам был отчасти и виртуоз, кроме того, что порядочно пел. Послали за нею.
Волгин, напившись чаю, пошел в кабинет. Через полчаса вышел в зал, подождал, пока кончилась пьеса, и сказал Нивельзину:
— Сейчас мне вздумалось, не к Соколовскому ли относятся рассказы, которые я слышал от одного старичка поляка, присланного на житье в город, где я служил перед женитьбою и переселением в Петербург. Наружность, лета, характер, ссылка в оренбургские батальоны солдатом — все сходится у Соколовского с Болеславом, как называл старичок того своего родственника. Мне тогда не пришло в голову спросить фамилию. Полагал, тоже Зелинский, как звали старичка. — Не случилось вам узнать, как имя Соколовского? Болеслав? — И не рассказывал он вам ничего о деле, по которому был сослан?
Нивельзин отвечал: «Нет». — Волгин стал делать другие вопросы: не случилось ли Соколовскому упомянуть, откуда он родом? — Не с Волыни ли? — Был ли он в университете? И в каком? Не в Петербургском ли?
То и другое так, — припомнил теперь Нивельзин. — Соколовский упоминал, что приехал в Петербург позже, нежели мог. Когда его выпустили из Оренбурга, он проехал на Волынь и зажился там дольше, нежели думал. Там у него мать, еще бодрая старушка, и сестра, больная, от самого детства почти не встающая с постели. — По разговору его видно было, что перед ссылкою он жил несколько лет в Петербурге, а перед самою ссылкою уезжал на родину: он выразился, что его провезли мимо дома, где жили мать и сестра, и не позволили видеться с ними.